Интерес к именованию в суждениях и декоруму в жестах на самом деле свидетельствует о высшей цельности мышления, которую можно назвать метатеоретической. Мы ведь имеем дело не просто с военной доктриной, имеющей лишь прикладное значение, но с плодом длительного вызревания всеобъемлющего мировоззрения, укорененного в богатейшем опыте человеческого самопознания, в самом образе жизни древнейшего из народов. В отличие от европейской мысли, китайская традиция никогда не противопоставляла стратегию «честному общению» людей и тем более ценностям публичной политики. Стратегический элемент органически присущ жизненным принципам и практической мудрости китайцев. Это обстоятельство в былые времена нередко побуждало европейцев обвинять китайцев в неистребимых в них, чуть ли не с молоком матери впитанных коварстве и хитрости. На подобные обвинения можно ответить, что и европейцам не чуждо лицемерие и что, к примеру, популярная китайская поговорка, гласящая: «Торговый зал – это поле боя», называет вещи своими именами с непривычной для европейцев (да и китайцев с их «китайскими церемониями») откровенностью.
Действительный вопрос состоит в том, чтобы понять, каким образом в китайской культуре стратегический аспект действия оказывается неотделимым от морали и человеческой социальности в целом. Ответ неочевиден и все же предельно прост: конфликт не разрушительный, а созидательный, подлинно творческий несет в себе некий непреложный закон, безусловную истину бытия, которые сами определяют правильный выбор действия, формируют качество человеческих отношений. Разумеется, открытие этой истины предполагает способность превзойти все частные точки зрения, все субъективно-ограниченное в человеческом сознании. Есть только один способ стать победителем – предельная концентрация физических и духовных сил. И доступен он только тому, кто умеет избегать насилия и конфронтации, кто не стремится навязать миру свою частную и пристрастную волю, кто превозмог себялюбие и разделенность внутреннего и внешнего в своей жизни, кто своим военным подвигом сделал подвиг внутренний – совершенно непроизвольное и со стороны незаметное усилие высвобождения сознания. Идея, прочно забытая в современной цивилизации, требующей как раз полного овеществления духа в технике и потому делающей согласие личности и мира невозможным, а духовное подвижничество – ненужным.
Возвращаясь к теме военной стратегии, подчеркнем, что сама идея целостности войны трактуется у Сунь-цзы и Клаузевица по-разному. Прусский теоретик признает переменчивый, непредсказуемый ход войны, сравнивает войну с хамелеоном, меняющим свою окраску в зависимости от среды, но в основе его подхода лежит все-таки традиционный для западной мысли субстантивизм с его логикой тождества. Ключевые понятия теории Клаузевица: «трение», «центр тяжести», сама идея войны как противостояния сил – заимствованы из ньютоновской физики твердых тел. Именно вследствие этого стихийного субстантивизма Клаузевиц чувствует себя обязанным дать определение войне и видит ее самое существенное проявление в кровопролитии. Он не мыслит войну без ожесточенных сражений и крайнего напряжения сил – или, как он выражается, «упорства» в ведении военных действий.
Сунь-цзы, как уже говорилось, не определяет, а классифицирует, дает имена вещам. Эти имена относятся не просто к вещам, а к качествам ситуаций, в которых сходятся субъективное и объективное измерения мира. Их литературный образ – парадоксальные максимы, этот фирменный знак стиля «Сунь-цзы», в которых понятия упраздняют сами себя и друг в друга перетекают, так что предметный мир как бы растворяется в самом проистечении мировых метаморфоз, всегда данных в реальном времени и так сказать, времен времени. Мудрость китайского стратега – это умение временить.
Мир как временность существования есть всевременность превращения: сущее, несущее в себе не-сущее. Для китайского стратега «пустое» и «наполненное», «регулярный» и «нерегулярный» маневры, «прямой» и «кружной» пути, нападение и отступление и т. д., в конце концов, становятся (символически) неразличимыми, сливаются в один бесконечный круговорот, кружащее марево жизни. Неудивительно, что и сама война в китайской стратегии как бы скрывает себя, победа одерживается как будто без боя. Искать ей определения столь же бессмысленно, как пытаться определить самое сознание, которое, как говорили в Китае, «никогда не есть то, чем оно является». Столь же неуловимым предметом оказывается война и в практическом отношении: насилие всегда молчит и не может быть вовлечено в обсуждения. Война просто случается.
В круговороте стратегического действия война теряет предметность, ускользает от умственного взора. Воевать по-китайски значит быть или «ниже девяти земель» или «выше девяти небес», в любом случае – вне видимости и досягаемости. Кажущаяся пассивность внезапно сменяется сокрушительным ударом, в котором главное значение имеют даже не боевые действия как таковые, а «грозный образ превосходящей силы», парализующий волю противника. Победа достигается быстрее, чем могут заметить участники боя. Итак, война в китайском представлении остается неприметной, недоступной ни физическому восприятию, ни даже рефлексии, как не фиксируется сознанием духовный удар, практикуемый мастерами боевых искусств в Китае.
Мы видим, что из, казалось бы, сходного подхода к войне Сунь-цзы и Клаузевиц делают очень разные, даже диаметрально противоположные выводы касательно военной тактики. Искусный полководец у Сунь-цзы постигает еще непроявленный «потенциал обстановки», умеет читать намерения противника и потому наращивает преимущество именно сообразовываясь с ним, следуя его действиям. Принципиальное различие здесь касается познавательных принципов. Клаузевиц, как все европейцы его времени, твердо верит в способность мыслящего субъекта иметь достоверное знание об объективном мире и в полную автономию этого субъекта. Гениальный стратег для него – величайший мыслитель. Для Сунь-цзы каждое явление несет в себе нечто «иное» и потому обманчиво. Зная инакобытность всего сущего, китайский мудрец «знает мир, не выходя из дома» (Лао-цзы). Война для Сунь-цзы требует не упорства, а чуткости сознания, его открытости не просто миру, а бездне творческих метаморфоз, в чем и заключается тайное ведение, некое сверхзнание, мудрого стратега – ведение отсутствующего, а потому предстающее незнанием.
Клаузевиц и его современники не придавали значения шпионажу и не верили в возможность внезапного сокрушительного удара, решающего судьбу кампании. Они не видели смысла в кропотливом подспудном наращивании стратегического преимущества, а слова Сунь-цзы о том, что секрет успеха в войне – в «скрытом следовании противнику» были бы им просто непонятны. Зато они очень даже понятны людям современной информационной цивилизации с ее сверхскоростями и приматом виртуальной реальности, в которой исчезают воюющие стороны как физическая данность.
Не будем сейчас вдаваться в несколько схоластический вопрос о том, изменилась ли природа войны или эта природа просто проявилась с большей полнотой. Но ограниченность классических военных теорий Запада сегодня действительно уже очевидна. Субстантивизм Клаузевица плохо согласуется с предметом войны как вездесущей изменчивости, что заставляет прусского теоретика в какой-то степени мистифицировать войну, считать ее природой непроницаемый туман и непредсказуемое трение в военных действиях, уповать на случай и личный героизм участников войны.