— А почему Джон подал в отставку — не от сознания, что провалил расследование?
— Нет, не думаю. Его доклад был немного схематичен, так ведь и в деле не обнаружилось ничего нового.
— Тогда почему же?
— Хочет вернуться к своей научной работе, заняться опять преподаванием, возможно. Он уж который год поговаривал об отставке.
— Видимо, захотел перевернуть страницу, начать новую жизнь и прочее.
— Надеюсь, приезжать сюда будет по-прежнему — то есть будут, я хочу сказать.
— Будем считать, что и я тоже надеюсь. Октавиан, я должна найти новую экономку. Нам это по карману?
— Да, мой ангел. Но постарайся не обидеть при этом Кейси.
— Катись эта Кейси… Ладно, я постараюсь. Допустим, догадается она, если указать в объявлении, что требуется старшая горничная? Ах, Октавиан, какая тоска, весь наш дом распадается, все куда-то уезжают…
— Солнышко, ты скоро заведешь себе новых.
— Кого это — новых?
— Людишек, я имею в виду.
— Как не стыдно говорить мне гадости?
— Только не останавливайся, любовь моя…
— Бессовестный ты старый сластолюбец! Я все-таки никак не успокоюсь насчет Джона и Мэри… Не может он, на твой взгляд, быть из тех гомосексуалистов, которые женятся, чтобы доказать себе, что они нормальны?
— По-твоему, если он сумел худо-бедно устоять против тебя, стало быть, — непременно гомосексуалист?
— Свинья ты, Октавиан! Но Мэри — в самом деле собирательный образ матери, скажешь нет?
— Я не верю, что Джон извращенец. Просто Мэри — его тип женщины, серьезная и все прочее.
— Да. Очевидно, я просто не его тип женщины. Вижу теперь, какой я выставила себя дурочкой перед Джоном.
— Ты у нас любвеобильное создание, Кейт.
— Ну знаешь, я попросила бы не таким тоном!
— Джон сплоховал в твоем случае. Для него это оказалось слишком сложно. Он тебя по-настоящему не понимал.
— По-настоящему — нет.
— Джон — очень приятный малый, но он не тот мудрый праведник, за какого мы принимали его когда-то.
— Мы принимали его за Господа Бога, а он, выходит, — точно такой же, в итоге, как мы.
— В итоге — точно такой же.
— Ты готов, милый?
— Готов, мое солнышко.
— До чего я тебя люблю, Октавиан! Ты так умеешь вернуть мне отличное настроение! Разве не замечательно, что мы абсолютно все говорим друг другу?
Признаться, имелись в поведении Октавиана отдельные частности, касающиеся долгих вечеров, когда он засиживался на работе в компании своей секретарши, коими он не видел необходимости делиться с Кейт. Впрочем, он с легкостью прощал их себе, вычеркивая из памяти столь бесследно, что не чувствовал за собой никакой вины, и поскольку нередко решал, что этот раз — последний, то не считал себя обманщиком. Уверенность, что жена действительно ничего от него не скрывает, служила ему неиссякаемым источником довольства и радости.
Светила абрикосовая луна и ухала ночная сова, сопровождая ритуал любви.
— Разъезжаются, — сказал Тео.
— Да, — сказал Вилли.
— Вы опечалены.
— Я всегда печален.
— Не всегда. Недели две тому назад вы были почти что веселы. Я еще подумал, что вы переменились.
— В тот раз кое-что приключилось в Лондоне.
— Что приключилось?
— Я переспал с девушкой.
— Боги великие, Вилли! То есть, при всем моем уважении, конечно…
— Да, я и сам был удивлен.
— А что за девушка?
— Газель.
— И когда вы с ней встречаетесь снова?
— Больше не встречусь.
— Но почему, Вилли? Она не хочет?
— Она-то хочет. Но нет, Тео, нет. Я — мертвец.
— Мертвецы не спят с девушками.
— Бывают же чудеса. Но это не значит, что у чуда должны быть последствия. Оно — непредвиденная случайность и совершается помимо вас.
— А я бы сказал, что чудо по определению предполагает наличие последствий. Вы сами признаете, что переменились.
— Я — нет. Это вы сказали, что я переменился. Я — всего лишь прошлое без настоящего.
— Типичная трусливая брехня!
— Подскажите, что делать с прошлым, Тео?
— Простить. Пусть оно войдет в вас с миром.
— Не получается.
— Надо простить Гитлера, Вилли. Пора уже.
— Будь проклят Гитлер. Никогда его не прощу. Но проблема не в этом.
— А в чем проблема?
— В том, как простить самого себя.
— Не понимаю.
— Главное не то, что сделал он. Главное — что сделал я.
— Где?
— Da unten. Là — bas[51]. В Дахау.
— Вилли, Вилли, крепитесь!
— Да я в порядке.
— Я это к тому, что не надо мне рассказывать.
— То говорили — расскажите. Теперь говорите — не надо.
— Я окончательно развалился, Вилли. До того скверно чувствую себя все время… Ну хорошо, скажите в общих чертах. Что было?
— Я предал двух людей, так как струсил, и они погибли.
— В этом аду… Нужно и себя пожалеть, Вилли.
— Их отправили в газовую камеру. Мне даже не грозила опасность лишиться жизни.
— Каждый из нас — сосуд скудельный, Вилли. Нет человека, чей рассудок и добропорядочность нельзя было бы сломить под пыткой. Не думайте: «Я это совершил». Думайте: «Это совершилось».
— И тем не менее я это совершил.
— Потребность так отстаивать свое — не что иное как гордыня.
— Их отравили газом, Тео.
Вилли сидел в своем кресле, протянув хромую ногу к горке седой древесной золы в камине. Тео, придвинув к его креслу стул, сидел спиной к камину. Взгляд его был устремлен поверх головы собеседника на длинное окно, залитое сиянием голубого неба. Рука тяжело покоилась на плече Вилли, охватив ладонью и поглаживая край плеча.
Вилли пригладил гриву своих седых волос, черты его лица расправились и застыли в непроницаемом спокойствии.
— Возможно, вы правы, но я неспособен мыслить в подобных категориях. Это даже не воспоминание. Это просто присутствует при тебе.
— Все время, Вилли?
— Каждый час, каждую минуту. И нет такого устройства, чтобы отстранить прошлое от себя. И морально, и психологически.