случаю в наших палестинах снова оказались? От ленинских прячетесь или как?
— Скажем так — или как… Ни от кого не прячусь, но крыша над головой нужна, отдохнуть мне надо, выспаться и поесть чего-нибудь. Пристроишь? Я заплачу.
— В наличии имеются только пельмени, а спать придется на полу. Устроит?
— Вполне. Я парень неприхотливый.
— Тогда пойдем…
Богатырев думал, что Арлекино опять поведет его через заросли кленов и через погреба, но тот прямиком направился к двухэтажному дому. Перед тем как открыть дверь в подъезд, спросил:
— С Анечкой-то встретились, нашли ее?
— Нашел, да она теперь к родственникам уехала, ну и ключ, соответственно, с собой взяла. Вот я и оказался на вольном воздухе.
— Ну-ну… — Арлекино потянул на себя дверь, пропуская Богатырева вперед, и непонятно было — верит он сказанному или нет. Впрочем, какая разница — верит или не верит, главное — крыша будет над головой.
«Чего-то молчаливый он сегодня, в прошлый раз такой говорливый был», — подумал Богатырев, входя следом за Арлекино в узкую, как щель, квартирку, в которой помещался только стол, несколько табуреток и древняя железная кровать с провислой панцирной сеткой. Здесь же, в комнате, у порога, стояла газовая плита с толстым, в палец, нагаром, а на сушилке, прибитой прямо к стене, виднелась разномастная посудешка. Рядом с плитой дребезжал старенький холодильник неизвестной марки, произведенный, наверное, лет тридцать назад. Еще имелось одно узкое окно, выходившее во двор.
— Кровать уступить не могу, сам на ней почиваю, а вот тут, рядом, места вполне хватит. Матрас здесь. — Богатырев поднял глаза следом за пальцем Арлекино и увидел в узком коридорчике полку, на которой, действительно, лежал свернутый матрас. Привстал на цыпочки, достал его, раскатил на полу и, не раздеваясь, даже не сняв ботинки, вытянулся в полный рост и понял, что никаких пельменей он есть не будет. Спать, только спать…
Арлекино что-то еще говорил, о чем-то спрашивал, но Богатырев уже не отзывался, он даже слов разобрать не мог.
Пробудился, тяжело выбираясь из глубокого сна, от громких и нетрезвых голосов — женских. Они звучали, перебивая друг друга, почти беспрерывно, срывались на вскрики и показалось сначала, что этих голосов в узкой комнатке очень много. Но Богатырев, чуть-чуть приоткрыв глаза, увидел, что за столом сидят две девицы, а Арлекино, повернувшись к ним спиной, стоит у окна и молчит.
— Да не хочу я туда идти — страшно! У меня прямо кишки наизнанку выворачиваются! — Кричала одна из девиц, коротко, почти налысо подстриженная, в ярко-желтой кофтенке с глубоким вырезом, отчего казалась похожей на цыпушку.
— А на дороге работать не страшно?! — перебивала ее другая, растрепанная, совсем еще молоденькая, с растекшейся тушью под глазами, и взмахивала сразу обеими руками, будто собиралась взлететь. — Там совсем чернуха! Выкинут на обочину — и привет родне! Здесь остаемся! И не крути носом — не королева!
— Ага, королева. И царица еще. Ветошь мы, вот кто! Давай еще за Зинку выпьем, чтоб ей земля пухом… Да куда ты тянешься, клуша, не чокаются на поминках…
Девицы выпили и принялись закусывать пельменями, доставая их из большой железной чашки. Арлекино, не оборачиваясь, по-прежнему стоял у окна.
— Арлекино, — окликнула его молоденькая девица, — ты чего там припух? Садись за стол, выпей с нами. Бухла купили, хоть залейся, не жалко. Ты бы развеселил нас, а то совсем стремно.
— Точно! Давай, Арлекино, расскажи чего-нибудь, про красивую жизнь расскажи. Не про нашу, а чтоб красиво! Как в кино!
И вдруг они обе замолчали, притихли, будто израсходовали все слова, какие знали. Арлекино отшагнул от окна, повернулся к девицам, и голос его, когда заговорил, изменился. Не было в нем обычной торопливой скороговорки, и звучал он размеренно, так, что каждое слово слышалось отдельно и четко:
— Всех жалко… И Зиночку жалко, и вас жалко… А веселить… Сил у меня сегодня нет, чтобы веселить вас, красавицы… Давайте лучше стихи почитаю, хорошие стихи… В кино их не услышите… Они про другую жизнь, про человеческую… Поэт у нас был в Сибирске, Алексей Богатырев, не знаю, живой теперь или нет… Вот, послушайте…
— Как напал на наш город веселый отряд,
И командовал им молодой генерал —
Выстрел грянул — из пушки цветы к нам летят:
Он один к одному их в бреду собирал.
Кому алый цветок — тому сердцу спокой,
А лазоревый — сердцу отрада.
Много женщин войне были рады такой,
Лишь одна прошептала: не надо.
Он слегка побледнел и к прицелу прильнул,
И навел ей на грудь незабудки,
Но она посмотрела — он сладко уснул
И проспал — то ли жизнь, то ли сутки.
Тут бы самое время гордыню смирить
Да пойти в обходные атаки…
Он приказ отдает: васильки повторить,
А потом бомбардировать маки.
Девицы, широко раскрыв глаза, смотрели на Арлекино, словно увидели его впервые. Богатырев вскинулся на матрасе и сел, привалившись спиной к стене, но никто на него даже не посмотрел. А сильный, глубокий голос продолжал наполнять узкую щель квартирки и будто убирал всю ее убогость и неприбранность:
Ах, цветы полевые — вьюнки, иван-чай,
Колокольчик, анютины глазки,
Отжените от женщины этой печаль
Полным выстрелом счастья и ласки.
Привлекательность губ и бровей красота,
И тяжелые карие очи.
Меж двухолмьем горячая нить от креста
Обрывается… Нет больше мочи.
Генерал свое сердце кладет на лафет.
Пушка вскрикнула. Выстрел раздался.
Говорят, что она улыбнулась в ответ,
А наш город, сдаваясь, смеялся.
Та любовь была, словно недолгий угар,
Когда уголь слезами погашен —
Для себя она утром сварила отвар,
Популярный у русских монашек.
Долго стояла в квартирке тишина. А после разломилась от крика:
— Да бл…дская эта жизнь! На хрена нужна! Мне никто никогда цветочка, даже паршивенького! — рыдала девица, похожая на желтую цыпушку, шлепала растопыренной ладошкой по столу, и разнокалиберные рюмки подскакивали.
Никто девицу не успокаивал и не уговаривал. Она сама затихла, затем вскочила из-за стола и дернула свою подругу за плечо:
— Все, кончай поминки! Пошли! Арлекино, дверь за нами закрой.
На Богатырева, сидевшего на матрасе, девицы даже внимания не обратили, как не обращают