Договорились встретиться на следующий день на Майдане.
И разбежались по «клубам по интересам».
У Николая говорили до полуночи. Сошлись на том, что «давно пора», что «риторику стоит изменить» и «уступки должны быть, иначе…».
Иначе — «банду геть!».
Все казалось простым и понятным.
Я радовался, что события, которые застали меня в Украине, затмили и, слава Богу, освободили меня от необходимости рассказывать об Америке, о фестивале и о неудачных поисках бывшей жены.
Правда, Николай поинтересовался, вернется ли к преподаванию на курсе Елизавета Тенецкая, на что я коротко и честно ответил, что Елизавета Тенецкая еще в Америке и, кажется, у нее есть там интересные предложения. Вернется — не знаю…
Домой ехал в полночь в такси.
На этот раз «политинформацию» водителю проводил я.
Дебаты закончились на том же дворе и тем же жестом, который на этот раз сделал я: помахал в воздухе сжатым кулаком — «но пасаран!». Этот водитель с сомнением покачал головой: «Ничего не получится — покричим и разойдемся… Разве что водилам работа будет — народу много…»
Мать не ложилась, встретила меня тревожным и укоризненным взглядом, мол, ну вот только приехал — и уже в бега.
Но не сказала ничего. Тайком потянула носом воздух, так, как делала когда-то, чтобы почувствовать, трезвый ли я.
Я поцеловал ее:
— Все в порядке, мать. Я был у Николая. На варениках…
Она заохала и, проведя на кухню, показала мне целую гору таких же вареников — только вдвое меньших и деликатных, наших «семейных», которые она перестала делать после смерти отца.
Устоять перед ними было невозможно, особенно после американских гамбургеров и разного рода «кухонь народов мира», среди которых я ни разу не видел ни вареников, ни борща.
Налег на них под наблюдением материнских глаз.
Она сидела, подперев щеку, как это, вероятно, делают тысячи, а может, миллионы матерей мира.
— Я смотрела телевизор, — сказала она. — Что там происходит?
Я коротко объяснил, не беспокоя подробностями.
— Твой отец был коммунистом… Не думаю, что он поддержал бы выступление против власти… — осторожно сказала мать. — Все равно решаем не мы…
— Посмотрим, — сказал я и, утомленный предыдущими дебатами у Николая, перевел разговор на другое.
На то, к чему побуждала уютная домашняя атмосфера:
— Ма, а что было со мной в две тысячи пятом? Я был очень невыносимым?
Она улыбнулась ласково:
— Ты всегда был невыносимым. Ну, что было?… Заходил к нам очень редко. А когда заходил, спиртным от тебя пахло — я беспокоилась. Затем это бессмысленное бракосочетание… Потом — сам знаешь. Ты хоть что-то там выяснил, в той Америке?
— Нет.
— Ну, так тому и быть. Не стоит ворошить прошлое.
Она помолчала тем красноречивым молчанием, за которым — и я это хорошо чувствовал! — скрывался вопрос или замечание.
Затем решилась:
— А вот Маринку потерял!
И внимательно посмотрела на меня:
— Может, ты — мартопляс, сынок? Бабник?
Я засмеялся, обнял ее:
— Конечно, ма! И ничего не поделаешь…
Она шутливо отмахнулась, погнала меня в ванную.
Время было позднее.
Уже засыпая в соседней комнате, там, где по словам матери, временно ночевала Марина, я подумал о гостинице «Днепр», ста долларах и Превере.
Последнего я до сих пор мог цитировать по памяти.
Два первых фактора лежали за чертой того вопроса, который я задал матери.
* * *
На следующий вечер, который выдался теплее, чем прошлый, я с удовольствием ходил в толпе у стелы и беседки на Майдане.
Горели огни, горели в металлических бочках дрова, на возвышении у беседки выступали поэты и певцы, брали слово все, кто хотел. Веселая, возбужденная толпа благодарно выслушивала каждого.
По периметру Майдана стояла довольно редкая цепочка милиционеров.
По сравнению с первым вече лица изменились: в основном они были молодыми.
Поговаривали, что на днях именно здесь, на этой стороне площади, будут устанавливать елку и заливать каток.
На лестнице у беседки я увидел Лину.
— А мы здесь ночуем! — сказала она. — Если есть какая-то работа, имейте в виду: я беру отгулы!
Никакой работы я пока не мог ей предложить, посоветовал взять с собой фотокамеру — возможно, получится неплохой фильм, который потом нам понадобится.
— Какая камера? — возмутилась девчонка. — Нам бы спальные мешки, коремат, носки. Думаю, что и палатки скоро понадобятся. Ночи холодные.
Да, ночи были холодные.
Но все же теплее, чем десять лет назад.
Насколько помню, тогда в ноябре выпал первый снег, а температура зашкалила за минус двадцать.
Мы немного прошлись по периметру площади, Лина останавливалась у каждой бочки с огнем, здоровалась. Нам предлагали чай, печенье.
Я не мог отделаться от мысли, что все это — несмотря на всю серьезность и неизвестность будущего — напоминает праздник. Праздник единения и радости от встреч с такими же, как ты.
Я снова встретил кучу своих знакомых — от бывших однокурсников (которых не узнавал, которые, однако, с радостью узнавали меня, поздравляя с победой на фестивале в Штатах) до бывших соседей или сотрудников.
Молодежь прыгала, подтанцовывала рок-группам, отчаянно кричала: «Банду — геть!» И расписывала заборы и ограждения веселыми, остроумными лозунгами.
Казалось, еще три-четыре дня такого «фестиваля свободы», и все кончится, как в футбольном матче — 10:0 в пользу этой молодой волны, который не несла в себе ни гнева, ни агрессии, а скорее веселое, непобедимое пренебрежение к тому, кто посмел пренебречь ею.
Следующие пять дней доказали наверняка: они будут стоять.
Не знал сколько, но то, что не уйдут, было ясно.
Я уговаривал Лину не спать на асфальте.
За эти дни вынес из дому под укоризненным взглядом матери все, что было теплого, — одеяла, куртки, обувь, накупил носков разного размера. Пришел и на свою квартиру.
Оттуда, словно муравей, натягал почти все, что могло пригодиться для тепла.
Настроение шло по нарастающей. Я сделал кучу фотографий и несколько интервью на камеру, так, для «истории». Некоторые из них у меня купил оппозиционный канал, некоторые я оставил себе, ведь почувствовал в них «лакомый кусочек» на будущее.
Несмотря на милицейский кордон и на то, что коммунальщики раньше срока начали возводить деревянные домики под новогоднюю ярмарку и металлический каркас для елки, людей на Майдане меньше не становилось.