— про червонцы. Даже на стене у него висела картина (правда, дурно нарисованная) — шадровский сеятель, слева плуг, лежащий поверх земли, справа дымные трубы завода — пейзаж ценой в 7,74234 грамма золота. Гораздо лучше, впрочем, была гравюра — кремлёвская башня, дворец, флаг над дворцом — вид с Большого каменного моста.
Во-первых, дело было в названии — когда в двадцать втором году РСФСР хотела ввести твёрдую валюту, то в Госбанке придумали несколько названий. Кстати, в 1894 году Витте хотел заменить рубль «русом», так вот, тогда в списке, кроме червонца, были внесены ещё «федерал», «целковый» и «гривна». Гривна не годилась, так как её ввела в своё время Украинская рада. Целковый — был общим названием для рублёвой монеты. Во-вторых, червонец далеко не всегда был равен десяти рублям. Да и само слово странное, отдающее не только цветом, но и карточной интонацией. До революции была монета в три рубля с тремя с половиной граммами золотого содержания.
Ввёл их, кажется, Алексей Михайлович, и до Петра они были не платёжным, а, скорее, наградным средством. Так вот, мой приятель, раз за разом рассказывая о советских червонцах — говорил и про их неденежный, подарочный смысл.
Они, описанные как победа советской экономики в каждом пухлом издании «Истории КПСС», по словам моего знакомца, были очень похожи на наградное средство. Их было два типа — сначала кредитные билеты (они вообще не были платёжным средством) и золотые монеты. Что с ними было делать — непонятно, так как Советская Республика в золоте брала только таможенные пошлины. Эти червонцы было довольно сложно менять — лишь бумажные, а металлические вовсе в обращение не выпускались. Много я услышал историй про те червонцы — например, про то, как бригада плотников ходила по Петрограду, пытаясь банкноту, которой расплатились за общую работу, обменять на совзнаки, да так и пропили весь до конца.
Потом нас как-то раздружила жизнь. Наша девушка вышла замуж, и нас отбросило друг от друга, будто два шарика, между которыми лопнула раскрученная нить. Он был востребован, вернее, стал востребован как-то неожиданно — старые друзья выкрутили ему руки и заставили ездить на службу, погрузив в смертельную банковскую круговерть девяностых.
Наша биметаллическая связь, которая всё-таки не была дружбой, распалась, а казалось, мы сплавлены навек.
Предмет недележа я встретил через много лет на улице — он грузил одинаковые пакеты с едой в чрево машины. Машина открыла пасть — или зад, и пожирала горы еды в фирменном полиэтилене. Внутри плющил нос о стекло взрослый мальчик — видом не в мать.
Живые были в ином мире, я был неконвертируем в него — как советский рубль между червонцем прошлого и тысячами нынешнего времени. Зависть, или укол упущенного случая я давно вырезал из себя, будто глазок от картошки.
Мужчины всегда становятся безумны, когда случайно видят женщин из своего прошлого. Им кажется, что они встретили на улице Чикатилло, а на самом деле это просто уязвлённое самолюбие.
Непрожитая ими жизнь.
Просто неуверенность в себе.
Просто морок.
Итак, не поймёшь, где у этого чёрного монстра, набитого едой, была лицевая сторона, а где оборотная. Зад всё же был главнее.
Автомобиль, одним словом, мне понравился больше прочего — больше самого себя, во всяком случае.
И вот, наконец, мы встретились с Червонцем перед самым моим отъездом. Был тот самый день рождения в разорённой квартире. Гости уже ходили, держась за стенки, когда посередине ночи он, тяжело отдуваясь, возник в дверях. Знакомец мой был одет очень дорого, но весь был будто пережёван. Часть воздуха из него вышла, и костюм висел мешком.
Слова были кривы и необязательны.
Он раскрыл пухлую ладонь и показал мокрую от пота монету — это был золотой червонец.
Я даже перепугался — тогда на такой кружочек можно было год снимать квартиру — если это не был бы, конечно, новодел семьдесят пятого года. Эти новоделы были тоже дороги — их раньше продавали за доллары иностранцам — и вот только сейчас выпустили в свободный полёт.
— Не пугайся, — сказал он. — Видишь гурт? Он почти в два раза толще — так они добирали вес. Так что это подделка, не платёжное средство, а так — тебе для памяти. Но это «настоящий» фальшак, оттуда, из двадцатых.
Потом он исчез. Его не застрелили, как это было в моде, не взорвали в машине — он просто исчез.
К нашим общим знакомым приходили скучные люди в галстуках, расспрашивали, да так и недорасспросили.
Я тогда жил в иностранном городе К. и узнал об этом с запозданием.
Но я-то знаю, что с ним случилось.
Услышав, как недобрые гости ломятся ему в дверь, он сорвал картину со стены своего кабинета, будто испуганный Буратино, и вошёл в потайную дверцу. Стена сомкнулась за его круглой спиной. И вот он до сих пор сидит там, как настоятели Софийского храма. Перебирает свои сокровища, с лупой изучает квитанции и боны. А как надоест, выходит на поле разбрасывать по пашне золотые кружки.
Ветер рвёт отросшие волосы, струятся между пальцами червонцы — шадровский сеятель машет рукой, а котомка трясётся.
Картина эта на самом деле — окно в славный мир двадцать второго года.
Потом мой друг лежит на поле, занятый нетрудовыми размышлениями.
Чадит труба на заднике, и разъединённые пролетарии всех стран соединились.
И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.
Извините, если кого обидел.
08 декабря 2014
СЛОВО О НОВОЙ МЕМУАРИСТИКЕ (2014-12-19)
Мне очень нравятся короткие истории Сергея Чупринина, которые тут я читаю. Я специально не буду выделять его имя ссылкой, в тайной надежде, что он этого не увидит. Потому как нравятся эти тексты мне по довольно трагической причине.
Их автор и читатели называют «подблюдными песнями» или историями — понятно, что и сам автор и половина комментаторов, конечно, знают, что такое настоящие подблюдные песни и читали не только лотмановский комментарий об этом[1].
Но переносное значение как раз и трагично — предсказание оборачивается застольным рассказом. Я как раз любитель застольных рассказов, но тут автор как раз будто рассказывает историю исчезнувшего мира. Недаром в этих историях часто встречается обращение к Алисе Ганеевой, молодой девушке-критику с глазами раненной лани (она красивая, я видел, да).
То есть, такой блестящий приём, который во мне вызывает плохо скрываемую зависть.
И вот в чём дело.
Был