Я был поражен и пристыжен. Неужели я действительно произвожу такое впечатление? Ощутил себя гробом повапленным[371], зная, что представляю собой в действительности. Уж лучше бы он удивился, это бы меня хоть как-то подбодрило.
Но он не был удивлен, он был рад, и с удовольствием согласился побеседовать о моем призвании, о священстве и католических орденах. Он довольно много размышлял о таких вещах, и думаю, что я удачно выбрал себе советчика. Я получил очень хорошее наставление, даже более полезное, чем мне тогда казалось.
Самым спокойным местом поблизости оказался мужской бар отеля «Билтмор», просторное помещение с удобными креслами и приглушающими звук деревянными панелями, тихое и полупустое. Мы сели в дальнем углу, и именно здесь, где двое собрались во имя Его [372] и в Его любви, Христос впервые придал определенную форму и направление моему призванию.
Все происходило очень просто. Мы обсуждали разные религиозные ордена, и Дэн называл священников, с которыми я мог бы посоветоваться, а под конец обещал дать мне к одному из них рекомендательное письмо.
Я уже немного узнал об иезуитах, францисканцах, доминиканцах и бенедиктинцах, листая Католическую энциклопедию в справочной библиотеке в Саут-Холл и перебирая книги на стеллажах. Сунулся в Устав св. Бенедикта, но не много пользы извлек из беглого знакомства – мне запомнилось только, что святого весьма огорчало, что никак не удавалось отучить современных ему монахов от винопития. Заглянув во французскую книжку о доминиканцах, наткнулся на пассаж, который привел меня в замешательство: здесь говорилось, что все они спят в общем дормитории[373], и я подумал: «Кому понравится спать в общей спальне?» В моем уме нарисовалась картина длинного холодного, выкрашенного зеленым дортуара на втором этаже в Лицее, с рядами бесчисленных железных кроватей и толпой тощих фигур в ночных рубашках.
Я заговорил с Дэном об иезуитах, но он сказал, что ни с кем из иезуитов не знаком, и смутное предпочтение, которое я до тех пор мысленно им оказывал, улетучилось. Я вспомнил их первыми, потому что прочел биографию Джерарда Мэнли Хопкинса и изучал его поэзию, но по-настоящему такого рода жизнь меня не привлекала. Она рассчитана на деятельную энергию высокого накала и по-военному жесткий режим, которые чужды моей природе. Сомневаюсь, что они приняли бы меня в новициат, – а если бы приняли, – то наверняка вскоре сочли бы непригодным. Мне было необходимо уединение, дающее возможность расти и раскрываться под взглядом Божиим, подобно тому, как растение распускает листья под солнцем. Это значит, что мне необходим устав, помогающий отойти от мира и соединиться с Богом, а не такой, который готовил бы меня сражаться за Бога в миру. Но все это я понял не в один день.
Дэн заговорил о бенедиктинцах. Их путь выглядел привлекательно: литургическая жизнь в большом аббатстве где-нибудь в глубинке. Но на деле я мог оказаться прикован до конца своих дней к учительскому столу в какой-нибудь дорогой частной средней школе в Нью-Гэмпшире, или того хуже, – в качестве приходского священника удаленно привязан к той же школе, и проведу жизнь в отрыве от монастырского литургического центра, привлекшего меня изначально.
– Что ты думаешь о францисканцах? – спросил Дэн.
Когда я упомянул монастырь Св. Бонавентуры, оказалось, что он его отлично знает, и в нем у него много знакомых. Летом ему даже присвоили там какую-то почетную степень. Да, францисканцы мне нравились. Жизнь их была проста, свободна от лишних формальностей, атмосфера в монастыре Св. Бонавентуры благожелательная, приятная и мирная. Больше всего меня привлекала у них свобода от духовных ограничений, от системы и рутины. Неважно, насколько со времен св. Франциска изменился устав. Главное, что дух и вдохновение святого до сих пор составляют основу жизни францисканцев. Это вдохновение укоренено в радости, потому что руководствуется благоразумием и мудростью, открытым только малым сим. Это радостная мудрость тех, кто имеет благодать и безумие отринуть всё в одном бескомпромиссном порыве и уйти босиком, в простодушной уверенности, что, если они попадут в беду, Господь придет и избавит их.
Такое представление о монашеском призвании свойственно не только францисканцам, оно лежит в основе всего монашества, а если нет, то и призвание не многого стоит. Но францисканцы, по крайней мере, сам св. Франциск, довели его до логического предела, и облекли свойственной тринадцатому веку поэзией, которая всё для меня делала вдвойне привлекательней.
Однако поэзию нужно отличать от настоящей сути призвания францисканцев – потрясающей, героической бедности, нищеты плоти и духа, которая делает брата-францисканца в буквальном смысле бродягой. Ведь, в конечном счете, – “mendicant”, «нищенствующий» – всего лишь красивое слово для обозначения бродяги. И если францисканец не может быть бродягой в полном и совершенном мистическом смысле, то он будет так или иначе несчастен и недоволен собой. Как только он обрастет всем тем, что делает его жизнь комфортной, когда он становится степенным, респектабельным и духовно успокоенным, он, без сомнения, будет легко и приятно проводить время, но сердце его будет мучительно тосковать по бескомпромиссной нищете, которая одна может дать ему радость, прямиком ввергая его в Руки Бога.
Без бедности францисканский лиризм звучит сентиментально, грубо и фальшиво, тон ее уныл, а гармония вымучена.
Боюсь, в то время меня скорее привлекала поэзия, чем бедность, но не думаю, что я это сознавал. Мне было рано различать такие вещи. Но насколько я помню, примерив их Устав на себя, я отметил как преимущество, что он был достаточно мягок.
Впрочем, меня пугали все монашеские уставы, и поступление в монастырь казалось мне шагом, который вот так сразу, запросто не сделаешь. Меня тревожили разнообразные опасения насчет поста, оторванности от мира, долгих молитв, общинной жизни, монашеского послушания и бедности. У порога моего воображения плясало множество странных призраков, готовых войти, если я их впущу. И если бы я это сделал, они показали бы мне, как я схожу с ума в монастыре, как надрывается здоровье, отказывает сердце, я выбиваюсь из сил и падаю духом, и меня безнадежной моральной и физической развалиной вышвыривают обратно в мир.
Все это, безусловно, потому что я по-прежнему верил в то, что у меня слабое здоровье. Может быть, в какой-то степени это так, не знаю. Но страх надорвать здоровье, как показали прошедшие годы, ничуть не мешал мне проводить на ногах ночи напролет, бродя по городу в поисках весьма нездоровых развлечений. Тем не менее, как только вставал вопрос о том, чтобы немного попоститься, обойтись без мяса, или пожить в монастыре, я немедленно начинал бояться смерти.