«Все так дорого ужасно, что даже хлеб считается роскошью, если его покупать вдоволь, — писала дочери в 1935 году Евгения Александровна Свиньина. — Я уже совсем в этом сократилась и обхожусь всякими кусочками. Как ни стараюсь заработать, все же очень трудно. Больные люди теперь молят Бога о смерти… Я их хорошо понимаю, если здоровым тягостно, то уж старым и больным лучше, когда их Господь приберет». Она просила прислать то аспирина, то несколько иголок и немного ниток для шитья — но таким, как она, старухам из «бывших людей» не было места в светлом будущем социализма. Не место в социализме и таким, как Анна Ахматова, которая приехала в ноябре 1935 года в Москву хлопотать за арестованных сына и мужа, Л. Н. Гумилева и Н. Н. Пунина. Э. Г. Герштейн вспоминала, как Ахматова боялась переходить московские улицы, застывала при появлении машины, не решалась ступить на мостовую. «Машина приближалась. Рядом с шофером сидел человек в кожаной куртке. Казалось, они уже издалека заметили нас и посмеивались, — писала Герштейн. — Приближаясь, человек в кожаной куртке вглядывался в эту странную фигуру, похожую на подстреленную птицу, и… узнавал. Узнавал, жалея, ужасаясь почти брезгливо. Вот эта старая безумная нищая — знаменитая Ахматова?»
Но Ахматова была не безумной старухой, а знаменитым поэтом, и ей, с известными оговорками, могло найтись место в культуре «нового ренессанса». В 1935 году издательство «Советская литература» заключило с Ахматовой договор на издание книги стихов с условием отобрать такие, в которых нет «ни мистицизма» (упоминаний о Боге. — Е. И.), ни пессимизма, ни «политики»[100]. «А. А. подписала с издательством договор на „Плохо избранные стихотворения“, как она говорит… — писала в дневнике Л. Я. Гинзбург. — Что за принцип — много бога нельзя, а немножко сойдет?» Но ведь это как посмотреть: «немножко Бога» уже первый шаг, а после принятия Конституции будет вольнее, ведь она гарантирует свободу совести и свободу печати.
Проект Конституции был опубликован для того, чтобы его обсуждали трудящиеся; по всей стране проходили собрания, газеты трубили о небывалом энтузиазме масс, но поступавшие в Москву донесения областных управлений НКВД свидетельствовали о другом: рабочие и крестьяне не верили записанному в Конституции, обсуждения проходили формально, а порой на собраниях звучали контрреволюционные речи. Вот несколько выдержек из выступлений, содержавшихся в донесении УНКВД по Воронежской области[101]: «Новая Конституция — это бумажная Конституция. Статья „право на собственность“ выгодна только коммунистам, которые захватили себе много добра за время революции и хотят его закрепить за собой»; «надо заменить в Конституции слова „Кто не работает, тот не ест“ на „Кто работает, тот должен есть“… Сейчас мы работаем в колхозе, а ничего не получаем, нужно, чтобы советская власть всех нас, работающих, обеспечила хлебом»; «при перевыборах советов надо выбирать беспартийных и бывших кулаков. Эти люди умнее коммунистов и не желают чужого, а коммунисты только грабят народ… Скоро вообще власть переменится».
Но власть не переменилась, и с 5 декабря 1936 года новая Конституция СССР вступила в действие.
Одновременнно с обсуждением проекта Конституции в стране происходили другие, не менее важные события. В сентябре 1936 года Сталин обвинил государственные карательные органы в бездействии: по его словам, «ОГПУ на четыре года опоздал» с принятием неотложных жестких мер, и вместо Г. Г. Ягоды главой НКВД был назначен Н. И. Ежов. В чем провинился Ягода, ведь он трудился не покладая рук: за два года его руководства НКВД полмиллиона граждан отправилось в концлагеря и больше четырех тысяч было расстреляно! Его карьера увенчалась подготовкой процесса зиновьевско-троцкистского блока, 25 августа 1936 года Зиновьев и Каменев были расстреляны, а Ягода сохранил для истории извлеченные из их тел пули — и вот теперь налаженная работа, власть и даже эти пули переходили к Ежову! Почему Сталин обвинил чекистов в опоздании на четыре года, разве они не делали все, что требовалось? Тогда вождь объявил, что надо максимально укрепить и усилить государственную власть, потому что чем больше у нас побед, тем больше внутренних врагов, и пришла пора «добить остатки умирающих классов». И чекисты трудились, укрепляя власть, добивая «умирающих», — вспомнить хотя бы размах высылок из Ленинграда и искоренение остатков партийной оппозиции. Они лучше всех знали, сколько врагов у советской власти, умели распознавать их под любой личиной, да те порой и не прятались. В 1930 году, например, когда в Москве шел суд над «спецами-вредителями», в Ленинграде были устроены демонстрации под лозунгом требования смертной казни для подсудимых. Этому «предшествовали собрания во всех учреждениях, где предлагалось вынести соответствующие резолюции, — вспоминала Т. А. Аксакова. — И вот, к всеобщему удивлению, нашлось одно место, где предложенная резолюция встретила возражения. Это была Военно-медицинская академия. Там поднялся профессор Михаил Иванович Аствацатуров и сказал: „Напоминаю, что мы все принимали медицинскую присягу охранять жизнь. Поэтому мы не можем и не будем выносить смертных приговоров“». Тогда контрреволюционная вылазка сошла профессору с рук, позднее такого не прощали, и все-таки тогда и позже находились люди, открыто протестовавшие против жестокости. В общем подавленном молчании их голоса звучали особенно громко, за это нередко расплачивались свободой, и все-таки находились люди…
Свобода состоит не в том, чтобы открыто ходить по улицам и сидеть на собраниях, а в освобождении от страха — этот вывод скромного ленинградского интеллигента привел его в психиатрическую больницу. В 1932 году с этим человеком познакомился писатель и партийный оппозиционер Виктор Серж, в своем очерке «Ленинградская больница» он назвал его Юрьевым. Юрьев был немолод, зарабатывал на жизнь продажей газет, любил литературу и, как многие, пребывал в состоянии безотчетного страха. По его словам, весь народ был задавлен страхом: рабочие «мучаются от страха умереть с голода, если не украдут, от страха перед воровством, от страха перед партией, от страха перед планом… Интеллигенты боятся понять, но боятся и не понять, боятся показаться непонимающими или не показаться понимающими… Народ боится власти, власть боится народа. На вершине государства боятся друг друга члены Политбюро… Вождь боится своего окружения, окружение боится его. Он стакана воды не выпьет без страха перед отравлением, боится самых преданных в собственной охране». Юрьев был таким, как все, пока не понял, что «раз уж опасности существуют, разумнее воспринимать их спокойно, ведь страх населяет наши души призраками, унижает, ослепляет… Страх — это заразительный, но излечимый невроз»[102]. Он сумел побороть свой страх и однажды проснулся свободным, спокойным, счастливым. Юрьев считал своим долгом поделиться секретом исцеления с окружающими, написал несколько десятков листовок «Воззвание к народу» и ночью расклеил их в центре Ленинграда. «Граждане, почему вы дрожите? Почему дрожат члены нашей Великой Партии Победоносного Коммунизма? Почему власти вскрывают несуществующие заговоры? Почему вы боитесь поднять голос против лжи и беззакония? Довольно! Кошмар прекратится завтра же, стоит только захотеть. Посмотрите друг на друга по-доброму, без страха, без злобы — мерзость и рухнет». Он подписал листовки, указал свой адрес и уже на следующий день растолковывал секрет избавления от страха следователям ОГПУ. И странное дело, они оказались бессильны — ни угрозы, ни брань, ни наведенный револьвер не испугали свободного человека. «Бесплодные эти допросы посетило весьма озабоченное высокое начальство», — писал Виктор Серж, и после этого Юрьев оказался в изолированной палате сумасшедшего дома, находившегося в ведении ОГПУ.