что бы не успели возвести заградительную кирпичную стену; еще он добился от городских властей обязать склады выдавать им стройматериалы днем и ночью.
Пока можно было проезжать по мосту, попечитель бывал на месте каждый день, а когда вода поднялась, держал связь по телефону. Вообще-то Илья Семенович и в мирное время ежедневно появлялся в галерее, «а если не придет, то непременно позвонит по телефону Хруслову или мне, все ли у нас благополучно», с ностальгией вспоминал Мурдогель, перечисляя заслуги Остроухова: тот в Думе отстоял бюджет, и капитальный ремонт провел, и деревянные конструкции железными заменил, и новейшее паровое отопление установил вместо дававшего копоть старого, амосовского. В современном искусстве потомственный служитель разбирался слабо, иначе бы обязательно написал и про покупки, и про выставки, ежегодно поставлявшие галерее новые имена. Правда, большинству из них путь в Лаврушинский долго еще был заказан из-за остроуховской нерешительности («Мы покупаем слишком боязливо», — укорял его еще в 1901 году Серов). Вот, к примеру, что он пишет Боткиной о XIV выставке МТХ 1907 года, где был представлен весь будущий цвет русского авангарда — и Гончарова, и Ларионов, и Кандинский, и Малевич: «Были с Серовым и Карзинкиным на вернисаже Московских художников. Ничего не нашли для Галереи. Ландовские здесь, были у нас третьего дня, она играла. Андреев очень недурно начал лепить ее (пианистку Ванду Ландовскую[159]. — Н. С.) бюст для меня. Сегодня кончит, если не испортит».
А вот скульптору Андрееву Илья Семенович всячески покровительствовал: и в галерею покупал (при незабвенном Павле Михайловиче скульптурный отдел, можно считать, не существовал[160]), и памятник Гоголю курировал. И надо же было так случиться, что андреевского Гоголя, этот безусловный шедевр скульптуры русского модерна, вменили Остроухову в вину. Оскорбления, которые бросали Илье Семеновичу, не снились даже Щукину с его Матиссом. Памятник открыли 26 апреля 1909 года, и сразу же началось: «Бездарный памятник!», «Нахохлившаяся ворона!», «Старуха!», «Кикимора!», «Стервятник!», «Не памятник!», «Взорвать!», «Уничтожить!». Еще писали, что памятник открыли «в обстановке, рисующей страшный упадок культуры нашей». Это уже выпад в адрес остроуховского свояка Гучкова: городские власти недоглядели, что конструкции гостевых трибун оказались непрочными, поэтому из-за риска обрушения никого дальше двух первых рядов в день открытия не пустили. Типичное московское разгильдяйство. И памятник ужасный, и трибуны хлипкие. Газеты так и писали: «Город уже перебывал у памятника и вынес свой приговор. В трибунах виноват городской голова Н. И. Гучков, в памятнике — И. С. Остроухов».
Если забыть о злополучных трибунах, то общее недовольство памятником происходило отнюдь не потому, что он был безвкусен или, хуже того, плох. Просто он был, как удачно выразился критик, слишком смело нов, поскольку был глубоко идейным памятником, а подобных памятников в России никогда не ставили. Потому-то люди, понимающие в искусстве, перелить на бронзу фигуру сидящего Гоголя не призывали, а обсуждали самую возможность воплотить «мучительный и зыбкий» образ писателя в скульптуре. Мысль о невозможности изобразить Гоголя скульптурно высказывали тогда многие. Но наиболее удачно ее сформулировал Эрих Голлербах. «Не все лица, не все внешности и, главное, не все души одинаково поддаются воспроизводительным усилиям портретного искусства. Среди таких „трудных“ образов — Гоголь, может быть, труднейший. Просматривая его портреты, чувствуется, как мало узнан он художниками, как мало „обличен“, и не потому, что задача портрета не по силам художникам, писавшим Гоголя, а потому, что подлинный образ Гоголя оказывается неуловимым, ускользающим, неясным», — писал петербургский критик в статье «Невоплотимый». В. В. Розанов, озаглавивший свою статью «Отчего не удался памятник Гоголю», писал, что Гоголь, изваянный в бронзе, задача неразрешимая, да и можно ли было вообще требовать от скульптора изобразить Гоголя или увековечить память о его творениях. Прочитав ее, Илья Семенович немного успокоился и написал Боткиной, что теперь, когда «толпа схлынула от памятника, оставив след ила ругательств», ожидает, что андреевское творение вскоре достойно оценят.
Так и случилось, но ни автор, ни художественный руководитель до сего знаменательного дня не дожили и, к счастью, ушли из жизни прежде, чем памятник убрали с Пречистенского бульвара с глаз долой[161]. Одним словом, если в 1909-м скульптора Андреева записали в модернисты, а Остроухова — в главные декаденты, то еще не известно, как бы с ними обошлись в конце 1930-х. «На карикатурном памятнике Гоголю в Москве мы видим, до какой степени опасно дело государственной и народной благодарности замечательным людям поручать декадентским комиссиям и декадентским художникам». (Курсив мой. — Н. С.) Упрек Михаила Меньшикова из «Нового времени» пролился бальзамом на душу Цветкова, только и ожидавшего очередного «прокола» Остроухова. «Видели ли Вы то, что приобретено на городские деньги в Городскую галерею братьев Третьяковых? И думаете, что мы бессильны бороться против этой оргии?.. Неужели мы не доживем до того момента, когда кто-нибудь разумный и энергичный прикрикнет на это стадо: довольно!» — писал Ивану Евменьевичу другой остроуховский недруг, Вишняков.
Недоброжелателей, впрочем, у Ильи Семеновича и без этой сладкой парочки имелось предостаточно. Хотя вряд ли два никому не известных думца рискнули бы по собственной инициативе выйти с депутатским запросом по поводу закупок. Некие Н. А. Тюляев и П. П. Щапов требовали, чтобы Совет не только докладывал Московской городской думе о новых покупках, но и подробно их мотивировал, желательно «с изложением взглядов на художественное значение и достоинства приобретаемых произведений». Подобной наглости Совет не ожидал. Но это было только начало. Вдогонку поступил следующий запрос (фигура Цветкова маячила и за этим радетелем о галерее), на этот раз — о якобы варварской практике промывки картин. Действительно, картины по старинке промывали водой с пеной от детского мыла — необходимо было избавиться от многолетнего слоя пыли и копоти[162]. Тут уже не выдержал Репин. Заявление гласного Ф. М. Васильева о порче картин (с подробным перечислением попорченных фрагментов) заставило усомниться самого Илью Ефимовича: а способен ли Остроухов, будь он трижды художник, коллекционер и большой знаток искусства, усмотреть за такой огромной коллекцией? К счастью, все обвинения думского деятеля, человека в деле искусства малосведущего, оказались нелепым вымыслом. Вслед за Репиным это подтвердили Поленов, Васнецов, Суриков и Архипов. «Следует оградить почтенных блюстителей этого беспримерного учреждения от таких грубых, вредных заявлений…» — потребовал Репин, переполненный прямо-таки нежностью и любовью к заботливым галерейским служителям («радовался… осторожной опытности, предусмотрительности и богатству приспособлений для достижения идеальной чистоты и сохранности картин от самых нежных прикосновений»).
Бог любит троицу. К промывке и немотивированным покупкам добавилось обвинение в лоббировании групповых интересов, выразившееся в приобретении «художников одного направления», конкретно — Союза русских художников и «Мира искусства». Заявление гласного И. С. Кузнецова, помещенное в «Московской газете», походило на форменный донос: «Между тем, как на двух последних выставках участвовали те же художники, что и на Союзе, с выставок МТХ