Его колотит.
Он прямо как долбаный Рип ван Винкль[71].
Не веря собственным глазам, он смотрит, как Болджер выезжает из Арас-Уйхтеран, возвращается в Лейнс-тер-Хаус и обращается к парламенту. После этого рассказывают, как развивалась его карьера, показывают архивные фотографии — старые, черно-белые. Ребенок в школьной форме, отец Болджера и по бокам два сына, а потом…
Марк вздрагивает и в ужасе отшатывается.
…Раздавленная искореженная машина на обочине пригородного шоссе.
Он хватает пульт и вырубает телевизор.
Пропадите все, сгиньте, черти!
Он делает несколько глубоких вдохов, понимает, что не готов держать в голове картинку, и, не совладав с искушением, снова включает телевизор.
Болджер на пресс-конференции, подпираемый с боков старшими министрами.
Невероятно!
Теперь за его, Марка, шкуру никто и ломаного гроша не даст. Теперь он представляет угрозу не только для лидирующей в государстве партии, но и для самого государства.
Глядя на Болджера, Марк испытывает тошнотворное ощущение собственной неуместности, как будто он чей-то недорешенный вопрос. Это его убивает. Двадцать пять лет назад его семью стерли с лица земли — физически. Но «им» этого показалось мало: «они» раздавили Гриффинов еще и эмоционально. А теперь человек, ответственный за эти деяния, пытается извести и его — единственного, кто пережил трагедию, последнего из всей семьи. Но зачем? Чтобы покончить с этим раз и навсегда?
Ну, значит, так тому и быть.
Марк скидывает одеяло.
Так тому и быть.
Он передвигает ноги к краю кровати, спускает их и медленно садится.
Хочет с этим покончить — пожалуйста, на хрен, нет проблем.
Неожиданно до Марка доходит, что он прикреплен к катетеру, а тот, в свою очередь, к мешку для сбора мочи, свисающему с кровати. Что делать? Отцепить? Потом он дотрагивается до полоски на шее: от нее к мешкам, стоящим на мобильной установке, тянутся капельницы. Их тоже отцепить?
Сначала попробуем встать.
Он снова переводит взгляд на телик. Там уже показывают студию: монотонные голоса бубнят на тему важного события, большого дня в истории.
Он спускает ноги на пол и только тут впервые ощущает тупую боль в спине. С каждой секундой усиливающуюся.
Он хочет сорвать полоску с шеи. Вдруг глаза его наполняются слезами.
Он вообще соображает, что делает? Совсем рехнулся? Он что, надумал ворваться в государственное учреждение в больничной пижаме, а потом задушить нового премьер-министра трубкой от катетера?
Да уж, картина не для слабонервных!
Он приваливается к кровати и постанывает. Боль усиливается.
Открывается дверь.
Сестра, пятясь задом, вкатывает в палату тележку. На полпути ее кто-то отвлекает: охранник или другая сестра, и она останавливается.
— Э, да ладно тебе, не он первый, не он последний!
Марк кое-как подтягивается и оказывается на краю кровати. Морщась от боли, возвращается на исходную позицию.
— Знаешь, я бы на это рассчитывал.
Натягивает одеяло, опускает голову на поднятые подушки и закрывает глаза.
— До скорого.
Он слышит, как медсестра вкатывает тележку в дверь и проезжает с ней по палате.
Сердце бешено стучит, глаза прожигают слезы.
Через секунду сестра уже у кровати. Она берет пульт и выключает телевизор.
Потом Марк чувствует: она бросила что-то на кровать.
Когда она уходит, он открывает глаза.
В ногах у него номер «Санди трибьюн».
Чтобы отвлечься от телевизора, Нортон берет конверт и рассматривает его. Почерк незнакомый. Вскрывает конверт. Внутри — всего один листок глянцевой фотобумаги. На нем — три фотографии.
Мужчины, женщины и маленькой девочки.
Сначала он приходит в замешательство. Заглядывает еще раз в конверт, находит там карточку. Достает ее, изучает.
Имя на карточке — Джина Рафферти.
У него екает сердце… не раз и не два.
Пусть только попробует приблизиться ко мне…
Он переводит взгляд на фотографии…
Кто бы сомневался!
Вот это да, ну и нахалка! Что она задумала? Как это понимать — как закодированное послание, сулящее угрозу? Он решил, что, отказавшись от обвинений, хотя бы ее из уравнения вычеркнет. Подумал — она отвяжется и оставит его разбираться с последствиями, разгребать дерьмо, которое сама же навалила… но нет, теперь еще вот это…
Он наклоняется вперед, задыхаясь, кладет фотографии на низкий столик. Берет мобильный и откидывается на спинку дивана. Включает телефон, вводит ПИН-код и ждет.
Потом ищет номер, находит, звонит.
Пошли гудки.
По телевизору реклама: через пустынный лунный пейзаж несется серебристый автомобиль.
— Да?
— Это вторжение в личное пространство, домогательство. Я позвоню в полицию, и они тебя заберут.
— Пожалуйста. Звоните. Они знают мой адрес.
Он медлит, опять косится на фотографии: три лица с нездешним далеким выражением.
— И что прикажешь делать с этими фотографиями? К чему они?
— К чему? — Она почти смеется. — К тому, что пока еще никто не заметил связи. — Она делает паузу. — Но заметят. Рано или поздно обязательно заметят, и, думаю, ждать осталось недолго.
— Связи с чем?
— Да ладно вам. Это же проще простого: журналист увидит фотографии и сразу же вспомнит фамилию человека из недавней заварухи. Или недавний телефонный звонок.
Он скрежещет зубами. Встает.
— Я не понимаю, о чем ты, — произносит он.
Но как-то вяловато произносит — он и сам это слышит.
— Разве нет?
— Нет.
Он ждет. Она молчит. Молчание длится и длится. Он подходит к окну. Шторы приподняты. На улице темно. Горят только фонари на лужайке, уличные фонари в отдалении да городские огни — совсем далеко. Подброшенные в небо, отразившиеся в нем и падающие на землю, словно снег.
— Понимаете, — наконец произносит Джина, — погибли три человека. Умерли оболганными. Тони Гриффин не был виноват, а всем сказали, что был. Естественно, доказать я это не могу. Да и никто не может. Включая Марка Гриффина. Но, вашу мать, может настало время во всем признаться, а?