— Мои дорогие попутчики и товарищи по борьбе, — сказал он, — вы прибыли издалека, чтобы торжественно зачислить в ряды революционеров нового бойца. Ему достанется более легкая миссия, чем нам, но одновременно и более сложная. Более легкая, потому что наше красное знамя развевается сегодня над одной шестой частью земной суши, потому что больше мы не являемся побитыми и порабощенными. Потому что русские товарищи показали нам, как можно поставить на колени даже самых властных на земле. Но ему будет и труднее, чем нам, потому что на смену абстрактным мечтам пришла конкретная повседневность. Для нас коммунизм был лишь прекрасным итогом труднейшей дороги. Для него — он станет началом дальнейшего шествия — еще более трудного и мучительного, которое приведет человечество к счастливому будущему. Для этого долгого шествия сквозь мрак мы должны вооружить его. Ему нужен свет, который будет освещать его нелегкий путь. И свет этот зовется Ленин. И пусть ребенок наш носит имя, за которое его будут любить простые люди и ненавидеть варвары. Итак, отныне пусть он зовется Владимир Ильич Камински!
После бурных аплодисментов слово взял Бэр, самый старший брат. В то время он был уже издателем широко известной ежедневной газеты социалистов под названием «New York Daily Worker». Его выступление было менее патетичным, чем предыдущая речь:
— От имени всех братьев я обращаюсь к тебе, Хершеле, поскольку с момента нашего прощания в нью-йоркском порту минуло семь лет. С тех пор мы потеряли друг друга из виду и — так, по крайней мере, кажется мне — мы друг от друга несколько отдалились. Все мы теперь не те, что были прежде. И сам мир изменился до неузнаваемости. И только ты, мой экстравагантный брат, остался прежним, о чем я в высшей степени сожалею. Ты торжествуешь от сознания, что над одной шестой частью суши развевается красное знамя. Для нас это тоже отрадно, но мы знаем также, что знамя власти — будь это и знамя коммунизма — может быть таким же красным. Наши идеи, переходящие всякие границы, сделались государственными идеями на пространстве от финляндских морей до китайских границ. Тебе следовало бы знать, что государственные идеи, как правило, ограничены и лишены всякой фантазии. Ты видишь в твоем сыне будущего солдата революции, Хершеле. О какой революции ты говоришь? О революции для народа, для рабочего класса или для партийных лидеров? Увы, сегодня это не одно и то же. Народ желает дальнейшего развития революции, но партийные лидеры хотят ее задушить, потому что они уже получили все, что хотели. У них есть власть. Для них революция — это пройденный этап и место ей — в музее.
Эти слова старшего из братьев распространили в комнате чувство глубокой досады, никто не мог взять в толк, куда, собственно, клонит Бэр. Хенрик пребывал в нерешительности — учинить скандал, внести поправки в свое выступление или заявить протест, но Бэр был самым старшим, и никто не осмеливался возражать ему.
— Ты хочешь, — продолжал Бэр, — чтобы этот малыш носил имя Ленина — пожалуйста! В конце концов, Ленин вытащил старый мир из петли. Ленин поднял пролетариат всех стран на борьбу за новую жизнь. Он олицетворяет собой освобождение от всяких оков. О’кей, с этим никто не спорит, как, впрочем, и с тем, что имя Ленина достойно уважения. Но, Хершеле, ты уверен, что этот младенец хочет носить имя Ленина? Это было бы не лишним, поскольку ленинское имя — это еще и каинова печать, а ты хорошо знаешь: у того, кто носит ее на себе, выбора нет. Он вынужден — по душе ему это или нет — быть коммунистом. Бунтарем. Человеком вне общества. Более того, отверженным, вечно гонимым. Человеком вне закона и потому вечно преследуемым. Если он сам этого хочет — пожалуйста. Это его выбор. Но если он не захочет всего этого — что тогда? Посмотри сам, с каких времен людей толкают к их счастью. Выгляни из окна своего жилища. Ты видишь круглый купол твоего университета и остроконечную башню церкви. У тебя есть выбор между разумом и верой, между наукой и мистицизмом. Ты сам выбираешь из двух миров, и в этом твое счастье. Этот шанс предлагает тебе Швейцария. Но сыну своему ты хочешь отказать в этом шансе. Ты вынуждаешь его следовать дорогой, избранной для него тобой. Разве должны плоды великого переворота превратить работу в принуждение, а детей — в рекрутов революции? Не думаю, — продолжал Бэр, — что в этом состоит твоя цель, потому что…
— Твое время истекло, — перебил Хенрик брата и дальше стал проповедовать сам: — Никто имя себе самому не выбирает. Этого никогда не было и не будет. Каждый носит имя, данное ему родителями. Тебя зовут Бэр, потому что твоему сумасшедшему отцу взбрело в голову так тебя назвать. Меня зовут Херш, потому что так захотелось моему сумасшедшему отцу. Мой сын будет носить имя Владимир Ильич. И данность эту никому изменить не дано…
Пока хозяин званого обеда хорохорился подобным образом, открылась дверь и в комнату вошел человек: меховая шапка на голове, зимнее пальто переброшено через руку и на сапогах калоши. Он прямиком подошел к люльке с ребенком, чтобы с замиранием сердца рассмотреть маленького червячка, который был причиной столь эмоциональной словесной дуэли. Старик долго рассматривал малыша, затем подошел к Мальве, наклонился к ней и спросил, шепча ей прямо в ухо:
— Кому принадлежит этот человек?
— А вы кто такой? — шепнула Мальва в ответ нарушителю спокойствия.
— Кому принадлежит этот человек, спрашиваю я, — настойчиво повторил старик.
— Мне, — ответила Мальва, — а что?
— Я прихожусь ему дедушкой и желаю знать его имя.
В комнате повисла гробовая тишина. Все взгляды были обращены на незваного гостя. Чувствовалось, что вот-вот разразится ураган, скандал, потому что внезапно появившийся человечек был ни кем иным, как жестоким отцом-отказником, бессердечным грубияном, который отдал в руки палача одиннадцать родных сыновей, испугавшись краха своего гешефта. Янкель Камински имел дерзость влезть в львиное логово, в котором его никто не ждал, и вмешаться в ситуацию.
Его старший сын Бэр и любимчик Хершеле вцепились друг другу в шевелюры, к тому же из-за самой злободневной темы века — из-за русской революции. Если для кого-то и стало новостью, что братья будут ссориться по этой причине, так это был он, Янкель.
Мансарда на Тритлиггасе уподобилась пороховой бочке. Враждебное возбуждение носилось по комнате: самовластный старик против бескомпромиссных сыновей, нью-йоркские рационалисты против ослепленного верой цюрихца, миролюбивые женщины против своенравных мужчин. Довольно было одной искры, чтобы весь семейный праздник взлетел на воздух, но тут свершилось чудо: один из приглашенных взял в руки гитару, которую по счастливой случайности прихватил с собой. Он взял звучный аккорд и запел старинную еврейскую народную песню:
Ас дер ребе лахт, Ас дер ребе лахт, Лахен але хасидим, Лахен але хасидим.
Все дружно стали подпевать ему:
Ха, ха, ха, ха, ха, ха, Хо, хо, хо, хо, хо, хо — Лахен але хасидим, Лахен але хасидим.
Янкель, разумеется, перед развеселившимися гостями вообразил себя раввином и тут же подхватил второй куплет: