Королева была потрясена вестями из Хартума, но взяла себя в руки и написала сестре Гордона Мэри, выражая соболезнования по поводу «страшной, но геройской смерти вашего дорогого брата, оставившей пятно на репутации Англии»[234]. В ответ Мэри прислала ее величеству потрепанную Библию Гордона. Эта реликвия была выставлена на всеобщее обозрение в Виндзорском замке.
В мученической кончине генерала королева винила не столько Махди, сколько свой кабинет – военного министра Хартингтона, министра иностранных дел Гренвилла и, конечно, главного злодея Гладстона. «Новости из Хартума чудовищны, – отмечала она в телеграмме министрам. – Но страшнее всего то, что всех этих жертв можно было избежать, если бы правительство вовремя приняло меры»[235]. Она считала, что кровь убитого героя навеки останется на совести премьера.
Раздраженный шумихой, которую подняла королева, Гладстон провозгласил, что ноги его больше не будет в Виндзоре. Виктория втайне надеялась, что он выполнит эту угрозу. Сама же она не спешила покидать Балморал, предпочитая пикироваться с Гладстоном на расстоянии. Если хочет поговорить с ней, пусть сам приезжает. И хотя министры настаивали, что в такой трудный для страны момент королеве следует появиться в Лондоне, она отказалась покидать свое убежище. «Он, похоже, считает меня машиной, которая будет бегать туда-сюда по его требованию», – отзывалась она о Гладстоне.
* * *
Вскоре после трагедии в Хартуме Гладстон вынужден был подать в отставку. По словам генерала Вулзли, после ухода «народного Уильяма» Виктория ликовала как школьница, которую отпустили на каникулы. Она с распростертыми объятиями встретила нового премьера, лидера консерваторов лорда Солсбери. Деликатный, безупречно вежливый, добродушный бородач Солсбери вытеснил из ее памяти сухого, едкого Гладстона. В политике Виктория полагалась в первую очередь на личную приязнь, поэтому в Солсбери она увидела спасителя нации. «Они отлично ладили, – писала дочь Солсбери Вайолет. – Приятно было наблюдать за их уточенными манерами и той почтительностью, с которой они обходились друг с другом»[236].
Тем обиднее было расставаться с Солсбери несколько месяцев спустя. После того как к Либеральной партии Гладстона примкнули ирландские националисты, на его стороне вновь оказалось большинство. В январе 1886 года он вернулся на прежнюю должность.
Его возвращению предшествовала истерика Виктории. Нарушив все возможные правила, королева отказалась принимать отставку Солсбери. Но привязанности монарха значили немного, и Солсбери покинул пост, унося сувенир – бронзовый бюст королевы. А Виктория затаилась, выжидая, какими еще затеями удивит ее Гладстон.
Опасения королевы были не напрасны. В 1886 году Гладстон определился с главной целью своей жизни – обеспечить самоуправление Ирландии. Дряхлый старик с трясущимися руками, он исправно ходил на заседания парламента, писал памфлеты, активно лоббировал ирландские интересы. Викторию и раньше возмущало его потворство ирландским националистам. Она видела в них смутьянов и убийц, которые уже не раз покушались на ее жизнь и жизнь ее детей. Идеи Гладстона, по ее мнению, попахивали социализмом, а отсюда недалеко и до революции.
Лорд Солсбери, с которым она поддерживала активную переписку, разделял ее взгляды. Оба ликовали, когда в июне 1886 года законопроект Гладстона о введении гомруля для Ирландии потерпел закономерное поражение. Королева считала, что самоуправление мятежного острова «станет губительным для самой Ирландии и опасным для Англии и будет грозить развалом всей стране»[237].
Виктория была уверена, что навсегда распрощалась с Гладстоном. Пора ему на покой. Но въедливый старик думал иначе. В 1892 году он вернулся, чтобы возглавить свой последний, четвертый кабинет.
Королева не испытывала ни малейшего уважения к его несгибаемой силе духа. На нее наводила ужас сама мысль о том, что власть в стране будет сосредоточена в «трясущихся руках безумного, невменяемого старика восьмидесяти двух с половиной лет от роду»[238].
По словам Гладстона, их официальная аудиенция напоминала встречу, состоявшуюся между Марией-Антуанеттой и ее палачом. Непонятно только, кто в данной ситуации был палачом, а кто – жертвой. У Виктории не было возможности влиять на политику премьера, но ничто не мешало ей отравлять ему жизнь иными способами. Она подмечала каждую мелочь, любое упущение этикета. На приемах ему приходилось подолгу стоять, дожидаясь, когда королева уделит ему внимание. Если он целовал ей руку, она морщилась от омерзения. Она в открытую называла его сумасшедшим, а в письмах к дочери высмеивала его шотландский акцент.
Под конец даже Вики просила мать, чтобы та уважила седины Гладстона. При всех своих недостатках он сохранял верность британской короне. Но Виктория разошлась не на шутку. Она не собиралась прощать заклятого врага, чье упрямство ничуть не уступало ее собственному. «Было бы глупо пытаться хоть как-то на него повлиять, – писала она. – Он никого не слушает, а в споре никогда не принимает возражений. Он наполовину безумен, наполовину глуп, и лучше вообще не вступать с ним в дискуссии»[239].
Итогом деятельности Гладстона стал второй билль о самоуправлении Ирландии. Законопроект предусматривал создание в Ирландии независимого двухпалатного парламента, сохраняя за Великобританией контроль над внешней политикой, торговлей и обороной. В 1893 году билль был принят палатой общин, но Гладстон не спешил торжествовать. Биллю предстояло пройти голосование в палате лордов. Владения многих титулованных политиков находились в Ирландии, а самоуправление страны ущемило бы их интересы. Вполне ожидаемо, лорды наложили на билль вето, и Гладстон был повержен.
В 1894 году премьер, ослепший и почти глухой, вынужден был подать в отставку. Королева отправила ему короткое и формальное письмо, в котором не потрудилась упомянуть его заслуги перед страной. Как и любому уходящему в отставку премьеру, Гладстону был предложен титул пэра, но аскет отказался от почестей. Стоит ли принимать подачки государыни, если она считает тебя «полубезумцем, полумаразматиком, которого лучше не подначивать на беседу»?
О своей службе Гладстон отзывался с горечью. Он сравнивал себя с мулом, на котором однажды прокатился на Сицилии: «Я часы напролет ехал на спине этого животного, он не причинил мне никакого зла, напротив, принес мне пользу… И тем не менее я совершенно не сочувствовал этому скоту. Я не любил его, не питал к нему приязни… И точно так же, как я отнесся к тому сицилийскому мулу, королева отнеслась ко мне»[240].