ты им кинокамеру им ватником закрыл, вот они и надрываются.
Шум между тем усиливался, и вдруг страшная тяжесть навалилась на них.
Хуже всех пришлось Васильеву. Петров лежал, удобно устроившись в кресле, собаки скулили в своих алюминиевых норах, только Васильев орал в неудобной позе у иллюминатора.
Он замер — что-то отвалилось от их корабля и ушло вниз — но тут же вспомнил, что и об этом тоже, как и о многом другом, их предупреждал Рабинович.
Ощущение тяжести стало понемногу уходить. Васильев почувствовал, как его тащит по борту, и зацепился ватником за какой-то крюк. Петров повернул к нему лицо, залитое кровью. Тугие красные шарики вылетали у него из носа и застывали в воздухе.
— Вот ведь Рабинович рассказывал, но я не думал, что это так странно, — Васильев завис над пристёгнутым Петровым, — Рабинович всё знал… Жалко, мы его не взяли.
— У Рабиновича дети, да и куда тут Рабиновича девать. Не пролезет сюда Рабинович. Но ведь дело, парень, в другом — никто, кроме Рабиновича, про нас теперь не расскажет. Только он людям и донесёт — вот в чём фенька. И то, что первыми были мы, а не эти — в погонах. Это наш мир, мы его строили, мы его от германского фашизма отстояли и снова строили. Это мы должны были лететь, а не они. Они потом полетят, а нам ждать нельзя. У нас времени нет, у нас только срока.
В этом, Васильев, фенька и есть.
Земля в иллюминаторе выгнулась как миска, и Петров с Васильевым принялись разглядывать континенты. Васильев вытащил Пчёлку из клетки и начал чесать её за ухом.
— Вот и кругосветку сделали, — сообразил Васильев. — Где садиться-то будем? К нам-то нельзя, может, к кому ещё?
Об этом они как-то не думали. Дело было сделано, невероятное дело, к которому они четыре года шли как на богомолье, а что делать дальше — никто не знал.
Бывшие зеки задумались.
— Нет, у немцев я живой не сяду. Да и у англичан тоже. Это всё равно, что Родину продать. Получится, что нас правильно сажали, и тогда всё напрасно. Значит, они правы во всем, а мы пыль лагерная, вши-недокормки. И в Америке не сядем, они наш аппарат раскурочат себе на пользу, а мы, значит, как ссученные, будем с этими собаками в цирке подъедаться?
— А куда лететь-то? — Васильев выпустил собаку из рук, и она поплыла в воздухе, смешно дёргая лапами. — Планет много, не то семь, не то девять…Может, на Марс?
Петров задумался.
— Нет. На Марс не пойдём, я слышал, что там каналов много.
— Ну и что, что много? — удивился Васильев.
— Мне Каналстроя и его каналов в жизни хватило. Мне хватило и Имени Москвы, и Главного Туркменского. Я к Марсу оттого большого доверия не испытываю. Мы к Венере пойдём, — и Петров подмигнул. — Только держись.
И он, пристегнувшись к креслу, налёг на штурвал.
Корабль чуть принял вправо и накренился.
Васильев приник к иллюминатору, тыча пальцем туда, где неслись мимо них необжитые вольные звёзды.
И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.
Извините, если кого обидел.
03 декабря 2014
Червонец (День русского казначейства. 8 декабря) (2014-12-08)
…Тогда я уезжал надолго и далеко, и накануне в пустой квартире справлял свой день рождения.
Пришло довольно много людей, стоял крик, раздавалось окрест нестройное голосистое пение.
А мне всё нужно было позвонить, уцепиться за любимый голос, помучить себя перед отъездом. Я вышел в соседнюю комнату и начал крутить заедающий диск телефона.
Вдруг открылась дверь, и на пороге появился совершенно нетрезвый молодой человек. Мы не знали друг друга, но он улыбнулся мне как брату и произнёс:
— Здорово! А ты, брат, чего подарил?
Я улыбнулся в ответ, и в этот момент обиженно пискнул дверной звонок.
Дверь была не заперта, но гость так и не вошёл, пока я не распахнул её.
Собственно, этот примечательный человек и начал когда-то рассказывать мне про советские червонцы. Он окончил экономический факультет как раз в то же время, когда я заканчивал свой.
Этот человек был даже не толст, а пухл и кругл, но в нём угадывался какой-то тяжёлый металлический центр. Когда я узнал, что он страстный нумизмат, то не удивился. Должно было быть что-то весомое, что пригибало бы его к земле и не давало улететь воздушным шариком. Он много раз боролся с моим монетарным и банкнотным невежеством.
Тогда, в первую пору нашего знакомства, мы много говорили о деньгах.
Мы были похожи на поэта Баратынского и Дельвига, тоже поэта, что шли в дождик пешком, не имея перчаток. Но разговоры были посвящены именно возвышенной истории денег.
Он захватил меня поэтикой презираемо-любимого обществом металла, и я внимал ему, как Онегин — Ленскому.
Я черпал знания из энциклопедии, а он — из правильных книг да архивов.
Из финансово-медальерного искусства я больше всего любил металлический рубль образца 1967 года.
Это был знаменитый рубль-часы — он клался на циферблат и медно-никелевый человек показывал на одиннадцать часов.
— Вставай, страна, — звал лысый человек. — Водка ждёт, электричка на Петушки отправляется, кабельные работы подождут. Революции — полтинник, а гражданам — юбилейный рубль.
У меня и сейчас сохранилась пригоршня этих рублей, и иногда я сверяю по ним время.
Но тогда, под шелестящий ночной дождь, смывавший Империю с карты мира, я узнал много нового.
С детских времён, со школьных советских времён я помнил истории о первых деньгах-раковинах. И я себе представлял полинезийцев, что трясут раковинами, копьями, рядом булькает котёл, а из котла торчит рука да мокрое кружево розоватых брабантских манжет. Ан нет, оказалось, что твёрдая и круглая валюта раковин — нормальная составляющая жизни наших предков, и на Северо-Западе ценной монетой ходило круглое и овальное.
Домик брюхоногого моллюска совершал путь из Тихого океана через Китай и Индию…
— Нет, скорее через Китай, — вмешивался мой знакомец…
Я продолжал: и вот они лежат в отеческих гробах от Урала до финских бурых скал. Белёсые раковины, будто выточенные из мрамора, похожие на маленькие зубастые пёзды. Звались они тогда — «гажья головка».
Век живи — век учись. А куда ни кинь — с деньгами мистика. Обряды, что вокруг них складывались, и традиции их изготовления говорят ясно: это предметы культа. Деньги обрезались — оставляя в кармане человека с ножницами драгоценный металл.