сразу женился, и моя мачеха стала рожать ребенка за ребенком. Она была неплохой женщиной, но у нее хватало возни со своими детьми, до урода руки не доходили. Нет, она относилась ко мне ровно, не обделяла, но о любви, даже о простой теплоте говорить не приходилось.
Что меня ждало в родном доме? Ничего, кроме холода и пустоты. Чтобы проломить стенку, вырваться из замкнутого круга отчуждения, надо было совершить что-то необычное. И я попробовал идти по проторенной дороге учения. Просто ничего другого не знал. Стал сидеть над Торой как ненормальный.
Мой день проходил так: после вечерней молитвы, когда все расходились на ужин и в опустевшем бейс мидраше воцарялась тишина, я съедал кусок хлеба с солью, запивал холодной водой и занимался часов до восьми. К этому времени в бейс мидраш собирался рабочий люд. Простые евреи, которые целый день трудились для пропитания семьи, а вечером приходили послушать урок.
Я просил сторожа разбудить меня перед тем, когда он после завершения последнего урока отправится домой. Спал я на деревянной лавке в углу, подложив под голову старый талес и прикрыв рукой глаза от света. Кому-то такой сон мог показаться сплошным мучением, но я засыпал, едва успев улечься.
Около полуночи все расходились, я поднимался на биму, возвышение посреди бейс мидраша, и стоя принимался штудировать Талмуд до самого рассвета. Стоял специально, чтобы не заснуть. Но спать почти не хотелось, учеба меня захватывала от стоптанных каблуков до кончика картуза. Иногда я так увлекался, что отрывал голову от книги, лишь услышав голос чтеца, начинавшего утреннюю молитву.
Из бейс мидраша я почти не выходил, и ел и спал в нем. Ел только черный хлеб и лук с солью, а спал часа по три в сутки, и всё оставшееся время молился и учился. Лишь субботнюю ночь, по обычаю знатоков Писания, проводил дома, в своей постели.
Такой распорядок очень устраивал мою мачеху и ее детей. Они были только рады видеть меня как можно меньше. Их радость стала бы полной, если бы я провалился под лед, переходя через речку, или стал бы жертвой нападения разбойников. Но об этом оставалось только мечтать…
После трех лет напряженных занятий Талмудом я стал искать что-нибудь еще и обнаружил множество книг, рассказывающих о завораживающих внимание вещах. В моих руках побывали книги об устройстве рая и ада, о бесах и демонах. Честно признаюсь, после их прочтения мне стало становиться жутко ночью в пустом бейс мидраше.
Книги говорили условным языком примеров и сравнений. Я изо всех сил пытался понять, что символизируют бриллиантовые стулья и дворцы из червонного золота в раю, для чего они нужны бестелесной душе? Еще непонятнее были райские яства, кушанья, о вкусе которых не в силах вымолвить язык! Истекающие пахучим шмальцем гуси, старое ароматное вино, виноградные гроздья, дающие молодое вино по тому вкусу, что хочешь. Понятно, что речь не идет о настоящем шмальце и вине, их вкус недостижим истлевшему в могиле языку. Но что имеется в виду под этими образами, книги не говорили.
Я узнал многое про ад: о праще, которая швыряет грешника с одного конца ада до другого, о повадках ангелов смерти и пытках, которыми они истязают грешников после смерти.
Книги эти я держал подальше от посторонних глаз, вытаскивая их только после того, как все покинут бейс мидраш. Однажды я пренебрег мерами предосторожности, будивший меня сторож немного задержался и увидел эти книги. Его прорвало, как плотину в паводок. Несколько вечеров подряд он безудержно рассказывал мне истории о дурном глазе, о бесах, демонах, водяных и колдунах. Он считал себя большим знатоком всех этих мрачных и бессердечных вещей, не подозревая, что я с трудом сдерживаю раздражение, слушая его нелепые выдумки.
Постепенно я перешел на философские сочинения, хорошенечко проштудировав «Море невухим»[15] и «Кузари»[16], взялся за каббалу. Почти на год я погрузился в скрытую мудрость и учился писать камеи, говоря всем, что провожу ночи над Талмудом.
В результате я стал панически бояться темноты. Как сказано: больше знаешь – большего боишься. Теперь по ночам я зажигал свечи во всех светильниках, их стало уходить порядочно, за что мне не раз влетало от старосты бейс мидраша. Потом он почему-то успокоился и перестал меня терзать. Лишь спустя время я узнал, что мой отец вызвался платить за все сожженные мною свечи.
С каждым днем я становился все более благочестивым. Совсем не ел мяса и рыбу, только черный хлеб и по субботам немного супа и каши без масла. Во время молитвы я часто плакал, а с наступлением субботы искренне радовался. Помню, как, идя домой, я смотрел на людей на улице с жалостью и снисхождением. Что они знают? Что они учат? Как можно жить не понимая, чем отличается ор совев от ор мемалэ[17]?
За три года непрерывных занятий я приобрел немалое количество знаний, научился хорошо писать камеи и считал себя уже чуть не праведником. Пришло время ломать оковы и пробивать ворота. Если до сих пор я помалкивал, предпочитая не вступать в споры по поводу Учения и Закона, то теперь решил не стесняться и начать говорить.
Споров в бейс мидраше хватало. Собственно, сама система обучения строилась на споре. Споры начались еще у мудрецов во времена Храма, перешли в Вавилон, где, будучи записанными, получили название Талмуд, и продолжаются по сей день. Каждый уважающий себя раввин считает святым долгом оспорить мнения предшественников или найти в них некую лазейку, на которой он может выстроить здание собственного авторитета.
Но со мной все выглядело наособицу. Стоило мне открыть рот и начать излагать свое мнение, как лица людей, до сих пор благосклонно прислушивавшихся к словам собеседника, вдруг менялись. Я это видел по глазам, по кривым усмешкам, по презрительно опущенным уголкам губ. Похоже, они относились ко мне так же, как я относился к простым людям на улице. Да-да, жалость и снисхождение стали моим уделом в лучшем случае, а в худшем собеседники почти не скрывали пренебрежения.
И все потому, что я был уродом, горбуном с непропорционально большой головой и тонким голосом кастрата. К человеку с такой внешностью невозможно относиться уважительно. Будь я носителем известной раввинской фамилии, сыном или родственником какого-нибудь хасидского ребе, все выглядело бы иначе. Но я был никто – и должен был остаться никем.
После полугода безуспешных попыток я понял, что дорога эта закрыта. Меня не хотят слушать и поэтому не услышат, какие бы правильные слова я ни произносил. Невыносимые обида и горечь переполнили