себе на обед что-нибудь более основательное.
Жена шинкаря, Двора-Лея, внимательно наблюдала за стариком. Он ей нравился. Степенностью манер, сдержанным отношением к еде, скромностью. Двора-Лея набрала большую миску горячей чечевичной похлебки, положила в нее добрый кусок домашней колбасы и подозвала сына.
– Отнеси старику, – велела она. – Пусть порадуется вкусной еде. В такой холодный день сытный обед греет вдвойне.
Шимка ловко подхватил миску и поставил на стол перед горбуном.
– Но я не заказывал, – удивился тот. – У меня не хватит денег оплатить такую роскошь!
– Не нужно платить, – ответил Шимка. – Мама вас угощает. Ешьте на здоровье!
– Спасибо, – с чувством произнес горбун. – Твоя мама очень добра.
Он взял ложку и принялся за похлебку. Его движения были плавные и очень медленные. Зачерпнуть варево, поднести его ко рту и осторожно, чтобы не обжечь губы, втянуть его в себя – это занимало почти минуту.
– Смотри и учись, – негромко сказала сыну Двора-Лея, когда Шимка вернулся к стойке. – Если не малагерить[14], как ты, а не спеша съедать ложку за ложкой, и еды понадобится меньше, и проку от нее будет больше.
Из-за стола у окна поднялся старик, сидевший в шинке с самого утра. Опираясь на грубую палку, похожую на только что срубленную ветку с чуть заглаженными сучками, он подошел к горбуну, негромко произнес несколько слов, которые мог расслышать только тот, и сразу вышел из шинка. Горбун выронил ложку и замер, ловя воздух открытым ртом. Двора-Лея уже хотела подойти, спросить, не нуждается ли горбун в помощи, но тот пришел в себя и продолжил обед.
Стемнело. Ветер завывал в застрехе, ломился в окна, свистел в щелях. Горбун съел все до остатка, произнес благословения после трапезы и подошел к Пинхасу и Дворе-Лее, сидевшим за стойкой.
– Пусть Бог благословит вас за доброту, – хрипловатым, но ясным голосом произнес он. – Я уже забыл, что на свете существуют такие вкусные вещи.
– На здоровье, – ответил Пинхас.
– Хотел бы вас попросить еще об одном одолжении, – продолжил горбун. – Я не могу заплатить за ночлег, а погода выдалась такая…
– Ну что вы, что вы! – перебила его Двора-Лея. – Конечно оставайтесь! Вон скамейка рядом с печкой, укладывайтесь, подушку я сейчас принесу.
– Не надо подушки, – улыбнулся горбун. – Я привык спать без нее. Спасибо вам огромное.
Ненастный вечер сменила окаянная ночь. Из низко плывущих аспидных туч валил мокрый снег вперемежку с дождем. Порывистый ветер, казалось, задался целью свалить все деревья или по меньшей мере оставить их без веток.
В шинке остро пахло свежим дымом из затопленной печки. От ее каменных боков расходились тепло и уют, непогода за окном была где-то далеко. Немногочисленные посетители разошлись по комнатам, горбун негромко похрапывал на лавке, повернувшись лицом к стене. Двора-Лея допоздна мыла посуду, прибирала в зале, готовя шинок к завтрашнему дню.
Около полуночи она услышала слабые стоны и поначалу никак не могла взять в толк, откуда доносятся эти звуки. Лишь подойдя к горбуну, она поняла, что негромкое храпение перешло в мучительные вздохи. Отодвинув руку, которой тот прикрывал лицо, Двора-Лея прикоснулась к пунцовому, покрытому потом лбу и вздрогнула – горбун пылал. Попытки разбудить его не увенчались успехом, бедняга впал в беспамятство.
Двора-Лея позвала мужа, и они вдвоем перенесли больного в комнату, подальше от посторонних глаз. Нечего гостей пугать, решат, что болезнь заразная, и разбегутся кто куда. Старые немедленно съедут, а новые не задержатся даже перекусить.
Чтобы сбить жар, на горбуне расстегнули одежду, и Пинхас обильно протер водкой его шею, грудь, живот и спину. Весил горбун точно десятилетний ребенок, ворочать его не составляло труда.
К утру он пришел в себя и лежал весь преображенный, со светящимся лицом, как лежат умирающие, когда тело уже закатывается за горизонт и душа, получив наконец полную власть, лучится через черный занавес материальности.
Утро выдалось на редкость ненастным. Потеплело, и земля, обильно смоченная дождем и мокрым снегом, превратилась в сплошное болото. А дождь все не унимался, продолжая мерно стучать по железной крыше шинка и занавешивать оконные стекла длинными струйками сбегающей воды. Гостей не предвиделось, такую погоду даже самые заядлые путники предпочитают пересидеть в сухой комнате у теплой печки.
Двора-Лея принесла больному тарелку куриного бульона.
– Вот, давайте я вас покормлю. Самое лучшее лекарство. Сразу на ноги поставит.
– Простите, – слабым голосом ответил горбун. – Наверное, меня от колбасы так прошибло. Последнее время мясо редко доводится в тарелке увидеть, в основном хлеб да вода. Старого урода мало кто жалеет…
Двора-Лея села на табурет возле кровати и взяла в руки ложку.
– Вы ослабли от жара, устали от скитаний. Поживете несколько дней у нас, а там придумаем что-нибудь, найдем для вас постоянное место.
– Спасибо, вы очень добры, – горбун тяжело вздохнул. – Только поздно, слишком поздно.
Он замолчал, насупился, словно человек, напряженно размышляющий над какой-то сложной задачей. Двора-Лея терпеливо ждала, продолжая сжимать ложку в руке.
– Нет, это не от еды, – наконец вымолвил он. – Позовите мужа, я хочу рассказать вам историю своей жизни. Обязан. Примите видуй, мое предсмертное покаяние.
– Куда вы спешите с предсмертным покаянием?! – возразила Двора-Лея. – Есть еще время. А видуй Всевышнему говорить нужно, а не нам.
– Он и Его народ – одно целое, – ответил горбун. – Если я вам не расскажу, никто не узнает, что со мной произошло. А надо, чтобы знали. Позовите мужа, пожалуйста, выполните просьбу умирающего.
Встревоженная Двора-Лея поднялась с табуретки и, забыв положить ложку, пошла за мужем.
– Зовут меня Залман-Шнеур, я родился много лет назад в Куруве и давно был обязан поведать о перипетиях своей судьбы, – начал горбун, когда Пинхас с женой уселись возле его кровати. – Был обязан, да стеснялся. Вернее, стыдно было, потому и молчал. А сейчас не до стыда. Вечность дышит в затылок.
Видите, какой я. С детства рос ущербным, кто только надо мной не насмехался, причем жестоким образом. Дети вообще беспощадные существа. До тринадцати лет Божественная душа в них дремлет, а вот животная гуляет вовсю.
Отец меня, как я сейчас понимаю, стеснялся. Думаю, кто-то сказал ему, что такие уроды рождаются в наказание за скрытый грех. Человек совершает проступок втайне, думая, будто никто не узнает, а Всевышний выставляет его на всеобщее обозрение.
Мать, наверное, меня любила таким, каким я уродился, но я ее плохо помню, она умерла, когда мне не исполнилось и трех лет. Родных братьев и сестер у меня не было, родители, когда увидели, что у них получилось, побоялись заводить еще детей. А может, просто хотели выждать немного, да не успели.
После смерти матери отец почти