Затем следует простая фраза, которая в последующей моей жизни взрывалась во мне голосом Марри Рингольда сотню, может, тысячу раз: «Но не в силах / в себе я человека подавить».[44]«Четырнадцать слогов, – сообщил нам на следующий день мистер Рингольд, – и все. Четырнадцать слогов, полторы строки, пентаметр… девять слов, и третье ямбическое ударение естественно и точно попадает на восьмое и самое важное слово… Все обычные, повседневные слова, а собранные вместе, какую обретают силу! Так просто, так просто, а бьет, как молотом!»
«Но не в силах в себе я человека подавить», – повторяет мистер Рингольд, закрывает большую книгу шекспировских пьес и прощается с нами, как он это делает после каждого урока: «Увидимся», и уходит.
Когда мы въезжали в Афину, глаза Марри были уже открыты, и он заговорил:
– Ну вот, побывал у столь выдающегося бывшего ученика и даже не дал ему рта раскрыть. Даже не спросил его, как он, что…
– В следующий раз.
– Почему ты живешь там – один, на отшибе? Большой мир пугает тебя?
– Мне так больше нравится, – ответил я.
– Н-ну, я наблюдал, как ты слушаешь. Не думаю. Ни на секунду не поверю, что ты вдруг стал отшельником. Ты все такой же, как был в детстве. Потому ты мне так и нравился – ты вникал. И сейчас вникаешь. Но во что там – в твоем этом убежище – вникать? Тебе надо скинуть с себя то, что тебя гнетет. Поддаться искушению все бросить – не умно. В определенном возрасте это может убить тебя не хуже любой другой болезни. Неужто хочешь промотать остаток дней? Берегись: уединение – утопия. Домик в лесу, оазис, крепость, где можно спрятаться от страстей и горестей, – опасная утопия. Пустыня, холодная и безжизненная. Для Айры так жизнь и кончилась, причем задолго до того дня, когда он внезапно умер.
Добравшись до нужной улочки университетского городка, я остановил машину и вышел проводить его к дверям общежития. Времени было уже под три часа утра, все окна были темны. Марри, наверное, был последним из престарелых студентов, кто еще не уехал, и единственным, собравшимся провести там еще одну ночь. Я пожалел, что не пригласил его остаться. Но на это у меня тоже недостало смелости. Я долго и с большим трудом выковывал в себе анахорета, и, если вдруг кто-то будет спать от меня в прямой видимости, на расстоянии звука, запаха, – все может рухнуть.
– Я скоро буду в Джерси, навещу вас, – сказал я.
– Ну-ну. Тебе тогда придется ехать в Аризону. Я уже не в Джерси живу. Давно в Аризоне. Я там состою в книжном клубе, организованном при церкви унитариев; в остальном там тоска зеленая. Для человека с умственными запросами не идеальное место жительства, но у меня есть и другие проблемы. Завтрашний день пробуду в Нью-Йорке, а послезавтра лечу в Финикс. Ежели захочешь со мной повидаться, придется тебе ехать в Аризону. Но уж тогда ты попусту не мешкай, – продолжил он с улыбкой, – а то земля вращается очень уж быстро, Натан. Время не на моей стороне.
Чем старше я становлюсь, тем более теряю легкость в прощании с людьми, к которым чувствую привязанность. И не всегда осознаю, насколько крепко я к человеку привязан, пока не начну прощаться.
– Я думал, вы по-прежнему живете в Джерси, – выдавил я из себя то, что показалось мне наименее опасным.
– Нет. После того как Дорис убили, из Ньюарка я уехал. Дорис-то ведь убили, Натан. Прямо напротив дома, во дворе больницы. Иначе я не уехал бы из города, понимаешь?… Не собирался я уезжать оттуда, где прожил и проработал с учениками всю жизнь, только потому, что теперь это город черной бедноты, и там полно проблем. Даже после расовых беспорядков шестьдесят седьмого года, когда Ньюарк опустошили пожары, мы продолжали жить на Лихай-авеню, оставшись единственной на всю улицу белой семьей. Дорис, с ее больной спиной и прочими делами, опять пошла работать в больницу. Я преподавал в Саутсайде. После официальной реабилитации я опять стал преподавать в Уикваикской средней, где к тому времени жизнь стала тоже не сахар, а через пару лет мне предложили заведовать отделением языка и литературы в Саутсайде, где было еще хуже. Учить этих черных детишек никто не мог, и предложили мне. Последние десять лет перед пенсией там я и проработал. Ничему я там никого не научил. Их кое-как от членовредительства удержать бы, а не то что учить чему-то! Дисциплина – вот была наша единственная забота. Дисциплина, патрулирование коридоров; поймаешь кого-нибудь, начнешь распекать, он тебе хрясь кулаком в морду – еще один кандидат на исключение. Худшие десять лет моей жизни. Хуже, чем когда я вовсе без работы сидел. Не могу сказать, чтобы тогда я пребывал в каком-то особом ужасе и разочаровании. Я чувствовал ситуацию, понимал ее связь с реальностью. Но вот эти годы были действительно ужасны. Кошмар. Надо было бежать, мы медлили, вот и получили.
Но я и сам всю жизнь в школьной системе Ньюарка был смутьяном, разве нет? Старые друзья называли меня сумасшедшим. Все они давно разбежались по пригородам. Но как же я-то сбегу? Я, тот, кто всегда призывал относиться к любым детям с уважением! Если есть шанс улучшить жизнь, с чего же начинать, как не со школы? Потом – я ведь всегда, сколько был учителем, едва мне предложат сделать что-то, что казалось мне стоящим и интересным, говорил: «Конечно! Давайте!» – и изо всех сил в это дело вгрызался. Так мы и жили на Лихай-авеню, я ездил на работу в Саутсайд и все твердил учителям своего отделения: «Думайте, старайтесь заинтересовать учеников, чтобы они не чувствовали себя в школе чужими!» – и так далее.
Дважды меня избивали и грабили. Уносить ноги надо было после первого раза, а уж после второго – так и подавно. Во второй раз это произошло буквально у дома – тут же, за углом, в четыре часа дня; трое подростков обступили меня и приставили пистолет. Но мы не переехали. И вот однажды вечером Дорис выходит с работы – а ей, чтобы до дому добраться, ты ведь помнишь, от больницы только улицу перейти. Но не вышло. Ударили по голове. Примерно в полумиле от того места, где Айра убил Стралло, кто-то кирпичом раскроил ей череп. Ради сумки, в которой ничего не было. И знаешь, что я тогда осознал? Что меня обманули, использовали как лоха. Такая мысль вовсе мне не нравится, но она как засела во мне, так я с ней и живу.
Кто обманул, хочешь спросить? Да сам же я себя и обманул, опутал этими своими принципами. Не мог предать брата, не мог предать звание учителя, не мог предать свой бедный, страдающий Ньюарк. «Только не я, я не такой, я не уеду! Бежать не брошусь. Мои коллеги пусть как хотят, а я не покину этих черных деток». В результате предал жену. Переложил ответственность за свой выбор на другого. За мою гражданскую доблесть расплатилась Дорис. Пала жертвой моей инертности: «Пойми, бежать некуда… Судьба… От себя не убежишь…» Когда освобождаешься, как я всю жизнь старался, от очевидных заблуждений – религии, идеологии (коммунистической, например), – у тебя все же остается один миф: о том, какой хороший ты сам. Это последнее твое заблуждение. Вот ему-то я и принес в жертву Дорис.
В общем, вот так. Всякое действие ведет к потере, – помолчав, подытожил Марри. – Растет энтропия системы.