На воздушном океане, Без руля и без ветрил, Тихо плавают в тумане Хоры стройные светил; Средь полей необозримых В небе ходят без следа Облаков неуловимых Волокнистые стада. Час разлуки, час свиданья — Им ни радость, ни печаль; Им в грядущем нет желанья И прошедшего не жаль. В день томительный несчастья Ты об них лишь вспомяни; Будь к земному без участья И беспечна, как они!
Может показаться, что воспоминания, написанные много лет спустя, не слишком точны или же преувеличены в сантиментах, но у писателя Юрия Самарина, в дневнике за 1841 год, есть такая запись о встрече с Лермонтовым, происшедшей всего месяцем позже того вечера в гостиной Карамзиных:
«…Лермонтов снова приехал в Москву. Я нашел его у Розена. Мы долго разговаривали. Воспоминания Кавказа его оживили. Помню его поэтический рассказ о деле с горцами, где ранен Трубецкой… Его голос дрожал, он был готов прослезиться. Потом ему стало стыдно, и он, думая уничтожить первое впечатление, пустился толковать, почему он был растроган, сваливая все на нервы, расстроенные летним жаром. В этом разговоре он был виден весь».
Снова схожие душевные состояния…
Видно, предчувствие близкой смерти уже не оставляло поэта — и стихи, и воспоминания — все сливалось, ложилось на эту неотступную думу…
Отголоски «Демона»
1
В начале апреля 1841 года вышел новый номер «Отечественных записок» со стихотворением «Родина». Напечатали, что называется, с колес: не прошло и месяца, как Белинский в восхищении цокал языком: «что за вещь!..», и вот уже стихотворение пришло к читателям. В той же книжке журнала появилось извещение:
«Герой нашего времени» соч. М. Ю. Лермонтова, принятый с таким энтузиазмом публикою, теперь уже не существует в книжных лавках: первое издание его все раскуплено; приготовляется второе издание, которое скоро должно показаться в свет; первая часть уже отпечатана. Кстати, о самом Лермонтове: он теперь в Петербурге и привез с Кавказа несколько новых прелестных стихотворений, которые будут напечатаны в «Отечественных записках». Тревоги военной жизни не позволили ему спокойно и вполне предаваться искусству, которое назвало его одним из главнейших жрецов своих; но замышлено им много и все замышленное превосходно. Русской литературе от него готовятся драгоценные подарки».
Замышлено было поэтом и завершить «Демона».
При последнем отъезде на Кавказ, 2 мая 1841 года, Лермонтов никаких рукописей с собой не взял, Акиму Шан-Гирею сказал, что «Демона» «мы печатать погодим, оставь его пока у себя» — и передал ему два экземпляра поэмы: один — написанный собственноручно, другой — возвращенный ему список.
Свою вечную тему Лермонтов рассматривал с разных сторон, но отголоски «Демона» особенно слышны в незаконченной «Сказке для детей» (1839–1840) и в нескольких стихотворениях последнего года жизни.
Да что! коль скоро зимой 1841 года в салоне Софьи Карамзиной он читает «На воздушном океане…» и после чтения слезы катятся по щекам, так значит «Демон» по-прежнему в памяти и сердце. А зная его взыскательность к своим произведениям, понятно: потому и не отдает в печать поэму, что намерен вернуться к ней и заново переписать, довести до совершенства.
В «Сказке для детей» вновь появляется Демон, с его влюбленностью в земную девушку, но на этот раз дух зла совсем в другом «обличье», нежели прежде, да и дева ничем не напоминает Тамару.
Впрочем, начиная с названия новой поэмы и первых ее строк, Лермонтов откровенно ироничен — причем его ирония легка, светски небрежна и отличается отменной пластичностью и гибкостью.
Умчался век эпических поэм, И повести в стихах пришли в упадок; Поэты в том виновны не совсем (Хотя у многих стих не очень гладок), И публика не права между тем; Кто виноват, кто прав — уж я не знаю, А сам стихов давно я не читаю — Не потому, чтоб не любил стихов, А так: смешно ж терять для звучных строф Златое время… в нашем веке зрелом, Известно вам, все заняты мы делом.
Какой естественный, живой и непринужденный слог! И как угадан «зрелый век», с его златым временем — временем для злата (он ведь, этот деловитый век, оказался на редкость живучим: прервавшись лет на семьдесят с лишним, теперь вновь восстал из дремлющего небытия и натащил с собой в пустое место бесчисленное сонмище бесов).
Ирония автора легко переходит в самоиронию, и при этом, чудесным образом, — в лирическую, с поразительным по «физиологической» тонкости творческим признанием:
Стихов я не читаю — но люблю Марать шутя бумаги лист летучий; Свой стих за хвост отважно я ловлю; Я без ума от
тройственных созвучий И
влажных рифм — как, например, на
ю.
А конец сказки, с ее «волшебно темною завязкой», — обещает сочинитель, — «не будет без морали»,
Чтобы ее хоть дети прочитали.
В первых семи строфах поэмы рассказчик набрасывает облик извечного спутника своего воображения:
Герой известен, и не нов предмет; Тем лучше: устарело все, что ново… —
и попутно, весьма скептически, «проходится» насчет своей творческой юности:
Я прежде пел про демона иного: То был безумный, страстный, детский бред. Бог знает, где заветная тетрадка?..
Похоже, что это все-таки не отречение от юного бреда, а нечто другое, очень напоминающее литературную игру или же неохоту говорить всерьез.
Однако каков же герой?
Но этот черт совсем иного сорта — Аристократ и не похож на черта.
(Блестящая оркестровка стиха! Не говоря уже о пронизанной тонкой иронией афористичности…)
Этот черт, в отличие от так и не названного по имени Демона, зовется Мефистофель (что тоже не ново), и далее следует шутливо-серьезный экскурс в демониану:
То был ли сам великий Сатана, Иль мелкий бес из самых нечиновных, Которых дружба людям так нужна Для тайных дел, семейных и любовных? Не знаю! Если б им была дана Земная форма, по рогам и платью Я мог бы сволочь различить со знатью; Но дух — известно, что такое дух: Жизнь, сила, чувство, зренье, голос, слух И мысль — без тела — часто в видах разных; (Бесов вобще рисуют безобразных).
И вновь поэт, почти уже своим голосом — лирика, а не иронического рассказчика, открещивается от прежних опытов: