— Вы его не видели?
— Нет.
— Еще увидите. Он чуть не каждый день ездит по улицам.
В основном возит родственников больных, порой подбирает людей из парков и со ступенек собора — религиозных фанатиков или же алкоголиков, допившихся до белой горячки. Значит, вам нужны мои почтовики?
— Я хочу лишь одолжить их, если можно. Голуби, естественно, вернутся к вам, но я надеюсь, что они принесут мне весточку. Мои друг любит птиц, дома в Англии мы часто общались таким образом. Может, это его подбодрит.
Доминик Фрежюс, сидевший на парапете крыши отеля посмотрел на банковского служащего и кивнул.
— Подбодрить больного — дело хорошее, — улыбнулся он. — Вам, конечно же, понадобится клетка.
— Да, вы правы.
— Не беспокойтесь, у меня она есть. Порой я вожу голубей в деревню и выпускаю за милю или за две от дома, и они всегда находят дорогу. Надеюсь, ваш друг их покормит?
— Безусловно. Я пошлю вместе с ними зерно разных сортов.
— В таком случае вы можете воспользоваться моими почтовыми голубями… за пятьдесят франков.
— Договорились, — сказал Форстер, и, они пожали друг другу руки.
В понедельник, десятого июня, Пилигрима выпустили из отделения для буйных, и он вернулся в свой номер на третьем этаже.
Он попросил Кесслера принести ему белый костюм, белые туфли и белую соломенную шляпу. Галстук по этому случаю Пилигрим надел зеленый, считая его цветом свободы. Кроме того, он взял в руки тросточку.
— У нас такой вид, словно мы в Венецию собрались, — заметил Кесслер.
— А может, так оно и есть, — откликнулся Пилигрим. Мы отправляемся на Сан-Микеле — остров мертвых.
— Да, сэр.
Кесслер нес в холщовой сумке туалетные принадлежности Пилигрима, его пижаму, банный халат, шлепанцы и прибор для бритья, семеня за надзирателем по полутемному коридору с закрытыми дверями, пока они не вышли наконец в коридор, где все двери были открыты.
Пилигрим натянул шляпу по самые глаза. Он так долго ждал встречи с солнцем, что свет ослепил его.
Добравшись до палаты 306, Пилигрим пропустил Кесслера вперед и велел ему отворить все двери. Солнце тут же залило апартаменты яркими лучами.
Сам он пошел к окнам и открыл их одно за другим, впустив в комнаты свежий воздух и легкий ветерок.
За окнами ворковали голуби и голубки.
— Хлеба! — потребовал Пилигрим, бросив тросточку на пол. Кесслер поспешил к комоду и вытащил коричневый бумажный пакет, полный раскрошенных тостов, круассанов и булочек с изюмом.
Пилигрим начал разбрасывать крошки, приговаривая:
— Ешьте, ешьте на здоровье…
Форстер наблюдал за этой сценой в бинокль из окна отеля «Бор-а-Лак». Пилигрим в белом и болван Кесслер за ним, складывающий одежду.
На Форстера вновь нахлынула ностальгия при воспоминании о том, как он доставал по утрам костюмы Пилигрима, его пиджаки, рубашки, галстуки и туфли, а по вечерам откидывал край покрывала на кровати и вытаскивал из шкафа пижаму, халат и шлепанцы, в то время как несносный, но очаровательный шалун Агамемнон забирался под одеяло, поджидая своего хозяина. Боже, как давно это было! Давным-давно…
Пилигрим снял шляпу и начал обмахивать ею лицо — взад-вперед, взад-вперед, словно леди с веером, наблюдающая за выводком своих дочерей на балу.
Потом он отошел в сторону. Очевидно, кто-то постучал в дверь. Кесслер укладывал одежду в шкаф. В комнате показалась фигура доктора Юнга.
Форстер повернулся вправо, настраивая бинокль так, чтобы поймать в поле зрения гостиную. Юнг, похоже, был чем-то взволнован.
То, что Форстер не слышал ни слова из их разговора, лишь подстрекало его любопытство, доводя до умопомрачения.
Может, Пилигрим что-то натворил? Почему Юнг так разозлился?
Минуту спустя его ярость — во всяком случае, так это выглядело — немного поутихла. Доктор с видом смирившегося фаталиста развел руками, пожал плечами, вытер лоб, а потом склонил голову и замер.
Пилигрим что-то сказал. Юнг ответил.
Затем Юнг обратился к Кесслеру и тот поклонился на немецкий манер — угодливо и льстиво, чего Форстер на дух не переносил. Так кланялись отставные солдаты своим командирам, бюргеры — мэрам, рабы — господам. Форстера так и подмывало крикнуть: «Выпрямись и расправь плечи!» Он даже не заметил, что говорит вслух:
— Ты должен всего лишь ответить: «Да!» Ты не обязан целовать ему ботинки!
Юнг ушел.
Форстер невольно приготовился услышать звук захлопнувшейся двери — но, естественно, ничего не услышал.
Пилигрим вернулся в спальню, бросил шляпу на кровать и придвинул кресло поближе к окну, открытому на балкон.
Он смотрел на горы.
Лицо его застыло, превратившись в мученическую маску. Форстер опустил бинокль. Что там у них стряслось!
Что могло случиться? Умер кто-то еще? Или же, как это слишком часто бывало, все дело в том, что как раз не умер?
5
Юнг вернулся к родному очагу, но вовсе не затем, чтобы каяться. Ему хотелось выяснить и упрочить отношения с Эммой, не прерывая романа с Антонией Вольф. Последний стал непреложным фактом, и Эмме придется либо жить с этим — либо уйти.
Она решила остаться.
«Я буду жить своей собственной жизнью», — сказала она. Хотя это будет не та жизнь, о которой она мечтала. Когда-то она верила, что ее мечта сбылась. Эмма хотела быть безусловным центром домашней жизни Карла Густава — его женой, другом, помощницей, собеседницей, не уступающей ему в интеллекте. И матерью его детей.
Она обожала их научные диспуты, любила проводить для него исследовательскую работу и развлекать его друзей и коллег на приемах, которые в сообществе психиатров считались непревзойденными. За их столом сиживали Фрейд, Адлер (Адлер Альфред (1870–1937), австрийский врач-психиатр, ученик Фрейда), Джонс(Джонс Генри Артур (1851–1929), английский драматург) и Джеймс, поэт Эзра Паунд, молодой Томас Манн, только что опубликовавший «Смерть в Венеции», и Густав Малер, который в 1910 году приехал в Цюрих дирижировать оркестром, исполнявшим его грандиозную «Симфонию тысячи участников» — своего рода дань восхищения «Фаусту» Гете. Карл Густав, разумеется, был особенно рад его визиту, поскольку состоял в отдаленном родстве с великим немецким поэтом, чьи стихи хор исполнял в финале симфонии.
Эмма даже сейчас оживилась, вспомнив роскошный концертный зал и себя в элегантном розово-красном платье с семью длинными нитями жемчуга на шее. Она глядела в театральный бинокль на крохотную фигурку Малера, который взволновал души как живых, так и мертвых, вознося их к небесам…
«Боже, как много чудных мгновений мы пережили вместе с Карлом Густавом, как мы дорожили ими! А теперь…» Кто знает, что будет теперь? Она должна делить его с Антонией Вольф — и Эмма согласилась на это, хотя с горечью в сердце. Не говоря уже о том, что, как всегда, ей придется делить Карла Густава с его работой.