Азеф отказался от участия в суде, с благодарностью приняв предложение товарищей по ЦК взять на себя защиту его чести. В первой декаде октября Любовь Григорьевна с сыновьями вернулась в Париж. Азеф сказал, что ему надо еще отдохнуть — он хочет съездить в Испанию. Это было принято как должное. Разумеется, Любовь Григорьевна не догадывалась, что в Испанию ее муж едет не один (немедленно после отъезда семьи в Биарриц прибыла Хедди). Женское простодушие супруги Азефа еще удивительнее, чем политическое простодушие его товарищей.
Суд начался 10 октября.
У обеих сторон были свои козыри. У Азефа — покушение на «Рюрике», как будто дающее ему алиби. У Бурцева… Азеф знал, что у Бурцева «что-то» есть, но пока не догадывался, что именно.
10 октября, в день открытия суда, Азеф пишет Савинкову довольно длинное, многословное и, пожалуй, уже очень нервное письмо, в котором выстраивает «линию защиты». Хотя, собственно, его пока ни в чем не обвиняют. Обвиняют Бурцева.
Во-первых, Бакай. Азеф делает упор на контрасте между своей героической биографией и постыдной биографией главного бурцевского свидетеля и эксперта.
Дальше — о письме 1905 года с разоблачениями Азефа и Татарова:
«…Основа — письмо августа 1905 г. о Татарове и обо мне. Бак. передает со слов, кажется, Петерсона, что это письмо написал Кременецкий, желая насолить какому-то начальству и Рачковскому, и получил за сие действие наказание — перевели из Питера, где он был начальником охр[аны], в Сибирь начальником же охраны. Всякий, объективно думающий человек не поверит этому, такому легкому наказанию не может подвергнуться лицо, совершившее такое преступление. Выдача таких двух птиц, как в том письме — и за это вместо Питера Томск — и тоже нач[альником] охраны. Все равно, если бы мы Татарову дали бы работу вместо Питера в другой области…
…В истории провокаторства, — говорит Б., — не было случая, чтобы для компрометации члена партии выдавали настоящего провокатора. Я и историю не знаю, он знает. Ну, а было ли в истории полиции, чтобы начальник охраны выдавал для насоления начальству важных провокаторов? Можно сказать, когда выгодно, „а это бывает“, но ведь на самом-то деле этого до сих пор не было. А в истории провокаторства разве было, чтобы из провокатора получился сотрудник „Былого“?»
Письмо писал на самом деле не начальник Петербургского охранного отделения Кременецкий, а Меньщиков, версия с Кременецким — неубедительна, и Азеф упорно бьет в эту точку (про «саратовское письмо» Азеф не знал).
Еще одно слабое место в теории Бурцева (слабое и одновременно унизительное для эсеров) — то, что заказчиком убийства Плеве был Рачковский.
«…Отчего историку не приходит в голову такой мысли. Ведь Рачковский не у дел. Департамент и охрана в Питере существуют (они, конечно, не знают о плане Рачковского и моем), но ведь все-таки они могут ведь проследить работу б[оевой] организации] и арестовать и, конечно, меня, работающего на Плеве. И что же я, продажный человек (такой, конечно, в глазах Рачковского), пойду спокойно на виселицу за идею дружбы Рачковского и не скажу совсем, что, помилуйте, да ведь я действовал по приказанию Рачковского, начальства своего, и что Рачковского ведь тоже наделили бы муравьевским галстуком. И что же, Рачковский готов и на виселицу, как член б[оевой] о[рганизации] и главный ее вдохновитель. Или Рачковский мог думать, что его за это переведут на службу только в Сибирь, или что я его не выдам, и уж совсем пойду на виселицу, из дружбы к нему, а о нем ни гу-гу…»
И все-таки Азефу неспокойно — в конце он оговаривается:
«…Пишете, что Б. припас какой-то ультрасенсационный „материал“, который пока держится в тайне, рассчитывая поразить суд, — но то, что я знаю, действительно не выдерживает никакой критики, и всякий нормальный ум должен крикнуть — купайся сам в грязи, но не пачкай других»[271].
Первое заседание суда состоялось на квартире Рубанович. От эсеров выступил Чернов. Он спросил: дает ли Бурцев слово, в случае, если суд признает его обвинения неосновательными, прекратить кампанию против Азефа.
Бурцев ответил отрицательно.
Сошлись на компромиссе: при каждом обвинении в адрес Азефа он будет упоминать о решении суда. Далее, он предоставляет эсерам право бороться с ним «всеми способами» — вплоть до физического устранения.
Перешли к рассмотрению дела по существу. Чернов произнес страстную речь, описывающую заслуги Азефа-революционера и его привлекательную личность («детские глаза», нежный семьянин и т. д.).
Бурцев изложил свои аргументы. Наконец подошел к главному: разговору с Лопухиным.
Накануне об этом разговоре он рассказал Савинкову. Тот обещал ничего не говорить о нем ни Азефу, ни товарищам-эсерам, ни судьям. Он сдержал слово. Все узнали эту историю от Бурцева и в его изложении. Понятно, что она произвела эффект разорвавшейся бомбы.
«Взволнованный Лопатин, со слезами на глазах, подошел ко мне, положил руки мне на плечи и сказал:
— Львович! Дайте честное слово революционера, что вы слышали эти слова от Лопухина…
Я хотел ему ответить, но он отвернулся от меня, как-то безнадежно махнул рукой и сказал:
— Да что тут говорить!.. Дело ясно!»[272]
Но далеко не для всех участников разбирательства дело было ясно. Эсеры, придя в себя после перенесенного шока, стали искать объяснения. Но объяснения получались совсем уж нелепые. Получалось, что Бакай, Лопухин, Ратаев, Доброскок «участвуют в огромнейшем заговоре против Азефа», что полиция готова выдать все свои тайны, лишь бы погубить его. Из судей на стороне Азефа по-прежнему была Фигнер.
Интересно, что Лопатин, пользовавшийся смолоду репутацией лихого авантюриста и хвастуна, первым принял правду — а серьезная Вера Николаевна не могла поверить. Лопатин, с его «чисто дворянским чувством чести» (отзыв Льва Тихомирова — друга, ставшего врагом), безмерно презирал «практического еврея с глазами убийцы» — но кожей чувствовал авантюрную логику его жизни.
Вызвали на допрос Бакая. Допрашивали его сурово и неприязненно.
«Бакай приводил разные соображения, почему Азеф, по его мнению, должен быть провокатором. Для этого он сообщал разные факты, цитировал слова охранников, рассказывал о технике сыскного дела и т. д. Но он видел, что и судьи, и обвинители, все кроме меня, не только не верили ему и не были с ним согласны, а просто-таки не понимали его. Он всячески старался помочь им понять то, о чем он рассказывал, и вот однажды сказал им:
— Нет, вы этого не понимаете! Вот Владимир Львович, он рассуждает как настоящий охранник»[273].
На последнем заседании между Бурцевым и Савинковым произошел знаменитый диалог: