Я почувствовала тошноту.
– Знаешь, кого она кладет с собой в постель?
– Не знаю и знать не…
– Мягкие игрушки! – воскликнул Мэтт.
– Что?
– Кучу мягких игрушек, – повторил Мэтт. – Просто ворох. И у каждой свое имя.
– Странновато для тридцатишестилетней женщины, – заметила я.
– Мам, ей не тридцать шесть, – сказала Кейти.
– А по-моему, именно столько.
– Нет, ей больше.
– Да? Откуда ты знаешь?
– Я видела ее паспорт. Он лежал в кухне на столе, вот я быстренько и заглянула.
– Кейти! Вот это действительно некрасиво! Так сколько же ей?
– Сорок один.
– Ну и ну! А папа в курсе?
– Не знаю. Я не спрашивала.
– Но она жутко смешная, – заметил Мэтт.
– Смешная? Что-то не верится, – отозвалась я, вспоминая блондинку, лишенную чувства юмора, которую видела по телевизору.
– Ну, я хотел сказать, она чудная. Представляешь, она начала называть папу всякими малышовыми именами, – прыснул сын.
– Как это?
– Ну, например, – Мэтт захихикал, – она зовет его «мой сладкий мальчик».
– Да ты что!
– И «мой пирожок»!
– Боже!
– И «мой заинька-паинька».
– Кошмар.
– И «мой малыш-глупыш».
– Фууу! – Грэм встал передними лапами мне на колени. – Я его так никогда не называла. Верно, мой щенуля-лапуля? А как папа реагировал?
– Вроде улыбался, – сказал Мэтт.
– А он как ее называет?
– Энди. Но она называет себя…
– Нет, не говори!
– Да, да, – закивала Кейти. – Энди Пенди![112]Тут у меня глаза совсем полезли на лоб.
– Папе это не очень нравится, – продолжала Кейти. – По-моему, он считает такое сюсюканье глупостью. Думаю, он не понимает, зачем она это делает. А я знаю. Это форма самоинфантилизации, – совершенно серьезно объяснила мне дочь. – Энди очень болезненно воспринимает свой возраст. А еще она пытается выглядеть по-детски беззащитной и скрыть свой сильный и решительный характер. Мягкие игрушки тоже связаны с этим. Ну конечно, на более глубоком психологическом уровне все это, вместе с пятью спальнями, говорит о ее явном желании…
– Минуточку, – перебила я ее. – Эта женщина – трезвый «охотник за головами». Ей не нужно, чтобы ее воспринимали как маленького ребенка.
– Ей хочется этого дома, – убежденно сказала Кейти. – Ей хочется быть папиной малышкой, чтобы он заботился о ней, потому что она знает, что мужчинам нравится в женщинах беспомощность. Потому и Лили остается одинокой. А еще это форма манипуляции. Она называет папу всякими малышовскими прозвищами, чтобы им помыкать. Это способ ослабить его бдительность, – заключила Кейти, – чтобы она смогла добиться своего.
– Ну и ну, – проговорила я. – Бедный папа.
– А еще это способ продемонстрировать инстинкт собственницы, – сказала Кейти. – Перед всеми детскими прозвищами стоит слово «мой». Оно ее и выдает – это явный признак отчаянного положения.
– Мой бог, ну просто фантастика, – сказала я. – Кейти, ты уверена, что не переусердствовала в своем психоанализе? Я хочу сказать, что папа вполне счастлив. Он сказал мне, что в целом нет причин для беспокойства, а он всегда говорит правду.
Дети молчали.
– Он ведь счастлив, так?
Мэтт пожал плечами:
– Не знаю.
– Мы его вот так прямо не спрашивали, – осторожно сказала Кейти, – поэтому говорим только о том, что видели. Я бы сказала, что папа приблизительно так же счастлив с Энди, как ты с Джосом.
– Я совершенно счастлива с Джосом, – сухо сказала я. – И говорю это, как вы знаете, серьезно.
– Да, – лукаво ответила Кейти, – мы знаем. При этом она посмотрела на меня со странной улыбочкой – эту ужасную привычку она унаследовала от своего отца. Все-таки она во многом похожа на Питера.
В этот вечер слова Кейти беспрестанно крутились в моей голове, мешая уснуть. В какой-то миг я все-таки заснула, и мне приснился странный сон про айсберг. Но, видимо, сон был неглубоким, потому что меня разбудил стук падающей в почтовый ящик газеты. Мы с Грэмом в полусне спустились на кухню. Я приготовила ему чай – не слишком крепкий, с молоком, но без сахара – и начала просматривать «Санди Таймс», держа газету сантиметрах в трех от лица, потому что была без линз. Я сразу перешла к страницам с новостями культуры, рассчитывая увидеть небольшую заметку о предстоящей премьере «Мадам Баттерфляй». К моему изумлению, газета поместила огромную – на разворот – статью, посвященную Джосу. Она была озаглавлена «Портрет художника в полный рост». Он улыбался мне с фотографии: взъерошенные волосы и божественное обаяние. В выражении больших серых глаз нечто такое, что притягивает тебя к этому человеку. Статья получилась хвалебная – журналистка явно была очарована. Откровенно говоря, эта статья была очень похожа на ту, что в «Индепендент», напечатанную шестью месяцами раньше. Безусловно, мне очень повезло… – цитируются собственные слова Джоса. – Я со страстью отдаюсь всему, что делаю… Замечательные работы Стефаноса Лазаридиса… Самое главное – внимательно прислушиваться к пожеланиям режиссера-постановщика.
Последняя фраза поразила меня. Я вспомнила, что говорил мне Джос, когда водил меня по театру: «Сначала режиссер сомневался, но в конце концов я его убедил». Очень странно. Но я тут же забыла об этом, потому что с изумлением прочитала собственное имя. Последнее время имя Картрайта связывают с именем Фейт Смит, ведущей передачи о погоде в утренней программе, – писала журналистка. – Не знаю, что бы я делал без Фейт, – признавался Джос. – Шесть месяцев назад я был пленен ее солнечным обаянием и теперь покорен окончательно. По-моему, я прочитала это предложение девяносто пять раз. И стала читать дальше. Он заговорил о самой «Мадам Баттерфляй». Самая значительная опера Пуччини… Я хотел показать ранимость Чио-Чио-сан… Ее милый домик кажется крошечным по сравнению с огромными уродливыми домами, на их фоне она выглядит хрупкой и одинокой… Да, думаю, это самая удивительная героиня Пуччини, – продолжал Джос. – У этой Бабочки – Баттерфляй стальные крылья. Она отрекается от всего ради человека, которого любит… Ее благородство и мужество невозможно забыть. Ее трагическая жертвенность внушает благоговейный трепет. Я рот открыла от изумления. Поднялась в спальню, вставила линзы и прочитала еще раз, чтобы удостовериться, не ошиблась ли, и после долго глядела из окна кухни на флюгер соседнего дома, поворачивающийся на утреннем ветру. Потом снова перевела взгляд на газету и посмотрела на фотографию Джоса. Я не понимала, как он мог такое сказать. Внутри у меня все сжималось. Как это можно – с таким презрением отзываться о Чио-Чио-сан в личной беседе, а потом превозносить ее в разговоре с журналисткой? Ничего не видя, я смотрела вдаль, пытаясь разобраться. Внезапно зазвонил телефон. Какого дьявола понадобилось кому-то звонить мне в семь утра в воскресенье?