Еще двое расталкивают полицейских и наваливаются на отца, пытаясь проломить им земную кору. Один давит ему коленом в грудь, другой сдавливает ему горло обеими руками, каким-то своим секретным приемом усмирения, но мой отец все-таки хрипит клокочущим, как при смертных судорогах, голосом. Он кричит: «Не трогайте меня! Не трогайте меня! Не подходи! Ради Бога, не подходи!» Он кричит это мне.
Человек, обученный жить, опережая наше время на пять секунд, чтобы защищать демократию — тот, который упирается коленом в тяжело вздымающуюся отцовскую грудь, одет в светло-коричневый летний костюм. Он держит выхваченный пистолет дулом вверх и вертит головой из стороны в сторону, и в зеркальных очках его мелькает в ускоренной перемотке сдвоенная диорама окружающей толпы. Ему не терпится узнать, один отец или только первый из многих? Кто это — убийца-одиночка? Или это целый заговор? А может, этот старик здесь, чтобы отвлекать внимание на себя? Толпа австралийцев мечется вправо-влево в его очках.
Я не включен в число тех, кто отражается у него в очках. Я принадлежу к другой касте. Я лицо официальное. Я лицо из ближнего окружения Премьера. Член братства, золотая рыбка из премьерского аквариума. Я сижу на сцене. И я не вхожу в число подозреваемых смутьянов. Я не отражаюсь в его очках. Я — призрак, утративший душу и силу отбрасывать тень, и угрожать властям с того мгновения, как шагнул на этот помост. Я не появляюсь в этих зеркальных очках даже тогда, когда иду к нему.
И я с размаху бью его в подбородок носком ботинка, и зеркала слетают с его глаз и кувыркаются в воздухе, отражая сдвоенную диораму потрясенной толпы, вскакивающих со своих мест людей, родителей, хватающих своих детей, женщин, потрясенно прикрывающих рты рукой, вытаращивших глаза мужчин, тянущих из кобуры пистолеты копов, людей, тыкающих в нашу сторону пальцами, разинувших рты. Других, поворачивающихся, чтобы бежать отсюда. Посеребренных надувных Гарфилдов и Твити, взмывающих вверх из разжатых детских пальцев, и самих детей, с запрокинутыми головами смотрящих им вслед.
Его лишенные зеркал глаза оказываются светло-голубыми. Обмякнув, он опрокидывается назад, с отца.
По меньшей мере двое их отшвыривают меня обратно на сцену. Все происходит в долю секунды — это как автомобильная авария, когда боли не ощущаешь, только-тошноту, которая скоро превратится в боль. Мой мобильник отцепляется с пояса и летит, скользя по паркетному настилу, подпрыгивая на стыках панелей, куда-то к заднику, и даже сквозь эту тошноту я с отчаянием смотрю ему вслед. А потом на меня наваливается несколько центнеров охраны, прижимая виском, и щекой, и ребрами, и бедром к паркетному настилу, и сдавливая меня так, что я едва могу дышать.
Я лежу на сцене головой к заднику. Там, позади меня, все повскакивали с мест, в смятении размахивая руками, и их лица отражают все возможные степени потрясения и страха. Синие бархатные шторы колышутся на ветру, и из своего лежачего положения я почти вижу под ними флаг-победитель. Мышцы моей груди недостаточно сильны, чтобы справляться с весом навалившейся на меня охраны. Я задыхаюсь.
Мой мобильник лежит между лакированными кожаными ботинками Премьер-министра и легкими спортивными туфлями двоих его телохранителей, которые отчаянно рыщут взглядами по толпе в поисках смысла происходящего. Телефон у них под ногами вдруг начинает визжать. «ТЫ НЕ МОЖЕШЬ… НЕ ОБРАЩАТЬ НА МЕНЯ ВНИМАНИЯ. ТЫ НЕ МОЖЕШЬ… НЕ ОБРАЩАТЬ НА МЕНЯ ВНИМАНИЯ». Давний-давний, счастливый Кимин голос. Они смотрят себе под ноги, и лица их каменеют, и они поспешно отступают от него, прижимая Премьер-министра своими телами к заднику из прорезиненного брезента с логотипами спонсоров, и оба выхватывают из-под пиджаков пистолеты и держат их наготове у бедер, глядя на телефон так, словно не знают, слишком ли глупо это будет смотреться, если они будут целиться в какой-то мобильник. Впрочем, день и так окончательно сошел с ума. «ТЫ НЕ МОЖЕШЬ… НЕ ОБРАЩАТЬ НА МЕНЯ ВНИМАНИЯ. ТЫ НЕ МОЖЕШЬ… НЕ ОБРАЩАТЬ НА МЕНЯ ВНИМАНИЯ». Один из них наводит ствол своего пистолета на телефон.
И Два-То-Тони Дельгарно делает шаг вперед, и оба телохранителя смотрят на него в ожидании, не значится ли он следующим номером в этом съехавшем с катушек перечне событий, и он разводит руки ладонями вперед, и улыбается им обезоруживающей улыбкой, и нагибается, и берет телефон, и откидывает крышку-микрофон, и нажимает большим пальцем кнопку, и подносит его ко рту, и говорит в него: «Алло? Кого? Ага. Ага, здесь», и держит телефон у лица, и приподнимает брови, и на лице его играет легкая улыбка. Что это — привычное признание обыкновенной житейской несправедливости… или радостное удивление счастливым чудесам и тому, что они все-таки случаются, несмотря ни на что? Что из двух? Не знаю. Я не могу вздохнуть.
И да, ты можешь быть женщиной-японкой, пропавшей в джунглях, где твои предки вырубали посадочные полосы для своих бомбардировщиков. Или можешь лежать под несколькими центнерами телохранителей, сдавливающих твою грудь так, что у тебя начинает темнеть в глазах.
Но этот здоровяк с дерганой речью и разбитым сердцем сейчас повернется и посмотрит на меня. И пойдет ко мне через всю сцену с этим телефоном. И дышать не так уж и важно. Я подожду.