гавани, у цирюльника, повсюду только и слышно о ней. Даже и он, Хелло, должен признать это изображение греческого божества — а этим изображениям, по его мнению, всегда недостаёт серьёзности и важности — весьма порядочным художественным произведением. Затем он спросил, к кому ему нужно обратиться за уплатой долга за исполненную им работу. Золотой обруч, заказанный Гермоном, чтобы служить диадемой Деметре, бросился ему в глаза при спасении статуи, и как раз за него-то ему ещё не было заплачено.
Тогда Гермон, взволнованный и с сильно покрасневшими щеками, пожелал узнать, действительно ли Хелло признал на спасённой им статуе тот самый золотой обруч, который он для неё делал. Египтянин с горячностью подтвердил свои слова, прибавив при этом, что он всегда считал скульптора вполне честным человеком и надеется, что Гермон не откажется теперь заплатить ему заслуженную им плату. Художник, желая ещё больше убедиться, пожелал узнать, может ли Хелло точно сказать, что это был тот самый обруч; тогда мастер вообразил себе, что слепой сомневается в справедливости его требований, и, рассердившись, стал настаивать на уплате, пока Грассу не удалось неслышно для Гермона шепнуть ему, что деньги для уплаты уже приготовлены у него. Это известие успокоило сурового мастера. Он действительно был уверен, что именно для Гермона сделал он золотой обруч, который видел на статуе Деметры в Александрии; то, что он и для Мертилоса изготовил подобный же обруч, совсем исчезло из его памяти, потому что ему было давно за него заплачено. Довольный тем, что может исполнить приказание своей госпожи, поручившей ему уплатить немедленно в Теннисе все неоплаченные счета Гермона, Грасс последовал за мастером. Гермон же, взяв со стола большой кубок вина с водой, приготовленный для него заботливым домоправителем, осушил его до дна. Поставив его обратно, он с облегчением вздохнул и, подняв кверху слепые глаза, вознёс краткую, но горячую благодарственную молитву к матери и к божественной Деметре, которую он — не было больше сомнений — почтил таким прекрасным произведением. Оно даже вызвало похвалы знатока, совершенно не сочувствующего его направлению в искусстве. Вернувшись, Грасс с самодовольной улыбкой рассказал, что Хелло — точно такой же, как все его соплеменники, и что оба скульптора ему ничего не должны, потому что незабвенный Мертилос заплатил и за заказ друга. И в первый раз с того времени, как слепой находился на корабле, раздался его весёлый, беззаботный смех. Глаза верного Грасса наполнились радостными слезами при звуках этого смеха, и как бы он желал, чтобы его госпожа присутствовала при том, как Гермон весёлым голосом прежних дней вскричал:
— Я ещё не радовался настоящим образом успеху моего произведения, Грасс, но теперь эта радость пробуждается. Был бы жив мой Мертилос, обладай мои ослепшие глаза возможностью любоваться светом и красивыми человеческими образами, тогда, наверное, приказал бы я наполнить кувшины вином и заказал бы много венков и пригласил бы добрых товарищей! За пением, игрой на флейтах и горячими речами ночь превратилась бы в день, и я бы воздал должное музам, Деметре и Дионису!
Грасс ответил, что подобное желание вполне исполнимо. Здесь, на корабле, нет недостатка в вине и кубках. В Теннисе же он слыхал очень порядочную игру на флейте, а венки можно будет достать, и все, кто здесь говорит по-гречески, с удовольствием последуют его приглашению явиться сюда, на корабль, но слова его произвели совершенно обратное действие, нежели он ожидал: точно холодная роса упали эти слова на весёлое состояние духа Гермона. Он отклонил предложение Грасса. Ему не хотелось разыгрывать роль хозяина там, где он был лишь гостем, и распоряжаться чужим добром точно своим.
До того момента, когда Грасс напомнил ему, что время для ночного отдыха наступило, он напрасно старался обрести в себе вновь любовь к жизни и спокойствие. Только когда он остался один в своей каюте, им вновь овладело чувство счастья и радости при мысли о его первом большом успехе. Теперь он мог с гордостью думать о своём произведении, которое создал, не изменяя всё же своему направлению. Ведь рассказал же мастер, что статуя Деметры была в его мастерской, и даже признал на голове у статуи свою работу — золотой обруч. Но — увы! — этот первый успех должен быть и последним, и он был приговорён жить в вечном мраке! Если его теперь и ожидают в Александрии большие почести, то всё же его так быстро завоёванная слава скоро позабудется, и он останется слепым нищим. И всё же он мог теперь думать о Дафне. Может быть, она и согласится ждать, отказывая всем ищущим её руки, до тех пор, пока не выяснится в Александрии, вернётся ли к нему его потерянное зрение. Он знал также, что не будет испытывать крайней нужды. Великодушный Архиас вряд ли откажется выплатить ему ту денежную награду, которую он предназначал лучшей из статуй, хотя вторая и погибла. Богатый купец всё сделает для своего увенчанного славой племянника, и Гермон чувствовал также, что, очутись его дядя в таком положении, в каком он теперь находится, он, не задумываясь, разделил бы с ним свой последний обол. Поэтому он считал, что, откажись он теперь от его помощи, он бы глубоко оскорбил дядю и опекуна. Он также надеялся, что Архиас призовёт к нему лучших врачей и целителей Александрии, и если им удастся вернуть ему зрение, тогда, да, тогда… Но предаваться таким несбыточным надеждам было уж слишком самонадеянно, и поэтому он запретил себе даже думать об этом. Несколько успокоенный этими размышлениями, он крепко заснул и проснулся здоровее и веселее, чем он был всё это время.
Он хотел ещё пробыть в Теннисе две недели, потому что ожоги медленно заживали, да кроме того, какой-то страх удерживал его вдали от Александрии. Там встретится он вновь со своей возлюбленной, и хотя он мог теперь почти с уверенностью сказать почтенной Тионе, что Немезида перестала направлять на него своё колесо, но всё же должен был он холодно и как посторонний встречаться с Дафной, тогда как всё его существо рвалось к ней, когда ему хотелось признаться ей в любви и заключить её в свои объятия.
Грасс уже дважды успел написать своему господину, с каким терпением начинает Гермон переносить своё несчастье, как вдруг нотариус Тенниса вернулся из Александрии с известием, которое, по крайней мере в жизни художника, должно было вызвать большую и хорошую перемену. Быстрее, нежели можно было ожидать от такого полного человека, взобрался весёлый нотариус на палубу корабля,