Видя устремленный на себя одобрительный взгляд, генерал, как водится у любимчиков, капризом судьбы попавших в случай, осмелел.
– Я как раз по поводу инаугурации, – сказал он. – Правильно я понимаю, что охрана минимальная?
– Только непосредственно рядом со мной, – отвечал Мышастый, сбивая пальцем пылинку с белоснежного мундира, ордена при этом мелодично звякнули.
– Значит, всех в штатском – на площадь? – уточнил Хранитель.
– Никаких штатских, – отрезал он, отыскав еще одну пылинку и тщательно ее истребляя.
Молодцеватое лицо генерала стало тревожным.
– Но ведь, базилевс, – сказал он, – ведь это очень опасно. Если вдруг буча начнется, одни снайперы на крышах не справятся, неужели зенитную установку ставить?
– Не надо, – повторил Мышастый, – ни снайперов, ни зениток.
Генерал скуксился, будто его несильно ударили в зубы.
– Но это же… – начал нерешительно, – самоубийство, нет? Оппозиция, пятая колонна, а самое страшное – Орден. Ведь они готовят, они наверняка готовят…
– Пусть готовят, – перебил его Мышастый. – Ничего у них не выйдет. Народ встанет за меня стеной, народ не позволит, народ защитит. Никакой охраны, пусть весь мир увидит, как народ меня любит.
– Пиар, понимаю, – склонил голову генерал.
Мышастый вздохнул: все-таки даже самая очаровательная глупость может раздражать временами.
– Где Хабанера? – спросил он.
– Кушает, – деликатно отвечал генерал.
– В смысле – нажрался как свинья? – уточнил Мышастый.
– Так точно, – вынужден был согласиться генерал, – не без этого, конечно.
– Давай его ко мне, – велел будущий потентат. – Прямо сейчас, немедленно…
Но Хабанера прийти не мог, он был пьян безбожно, нечеловечески.
Пришлось идти самому.
Незаконный испанский сын лежал в комнате отдыха на безразмерном диване, разбросав, сколько возможно, руки и ноги по сторонам, ему было дурно. Глаза были закрыты, но не спал триумвир – подрагивало за тонким, изможденным веком круглое глазное яблоко. Вокруг валялись в беспорядке пустые бутылки, рюмки, недоеденные бутерброды, намазанные полузасохшей икрой, паштетом из трюфелей, еще чем-то, чего не установить уже, но если по цене, то чистым золотом. На диване и в окрестностях кто-то разметал женское белье разных фасонов и размеров, по преимуществу красное, но также и черное, и невинно-белое. Женщин, впрочем, возле белья не было, куда-то они ушли не помня себя, похоже, ушли как были, в натуральном виде, а может быть, просто растворились в кипящем океане бытия. Лежали тут же непарные ботинки, носки, конструкторы лего, палехские шкатулки, цветочные горшки, тамагочи и прочая ерунда. Взгляду постороннего показалось бы, что в комнате царит первозданный хаос, человек искушенный бы догадался, что над интерьером поработал модный дизайнер – прихотливый и плохо образованный.
– Сокрушение мира, день первый, – заметил Мышастый, брезгливо огибая наиболее выразительную гору. – Мандавошки уже добрались до пяток?
– Левиафаны, – простонал Хабанера, не открывая глаз, – сколько раз тебе говорить: не мандавошки – левиафаны!
Мышастый уселся в единственное незагаженное кресло, стоящее, как девственный кусочек суши в самом жерле извергающегося вулкана, потянул носом, сказал гневно:
– Пьяная скотина, до чего же ты воняешь!
– Кал еси, гной еси, пес смрадный, – согласился Хабанера.
– Не еси, а есмь, – поправил его Мышастый. – Ты же про себя говоришь, дурак, при чем тут второе лицо?
Хабанера на это ничего не ответил, только пошевелился чуть заметно у себя на диване. Мышастый с минуту молча созерцал его, полнился отвращением, готовым выплеснуться каждую секунду. Не выплеснулся все-таки, сдержался.
– Да что с тобой такое? – с тихой яростью заговорил он.
Хабанера долго молчал. Так долго, что Мышастый уже было стал подыскивать бутылку потяжелее, чтобы ударить его по голове и хоть тем вызвать какое-то движение мысли. Но не понадобилось, Хабанера заговорил сам, гулко, как сивилла.
– Миру конец, – сказал он, не открывая глаз. – Базилевс сбежал, варан издох, Чубакка разбился…
Тут из горла его вырвалось рыдание, вырвалось и затухло.
– Рыжий сам виноват, – с ненавистью отвечал Мышастый. – Никто не просил его умыкать базилевса из гроба, никто не заставлял сигать с крыши без парашюта.
– Ты бы все равно его прикончил…
Хабанера, разговаривающий с закрытыми глазами, производил странное впечатление. Как если бы мертвец не поднялся еще из гроба, но уже заговорил.
– Ты бы все равно его прикончил, – повторил Хабанера, видно, не в силах придумать ничего умнее.
– Не исключено, – хмуро согласился Мышастый. – Но какого черта? Кем он себя вообразил на старости лет? Франциском Ассизским, Богоматерью, Духом Святым, каким-то другим неудачником? Чего ради был весь этот балаган? Если бы ради власти, денег – но нет, никакой пользы.
– Ты не поймешь, – сказал Хабанера, сказал тихо, но Мышастый услышал, покривился.
– Ну конечно, где уж мне… Ладно, я не за тем пришел.
– За мной?
Вопрос прозвучал так серьезно, что даже Мышастый на миг опешил, вгляделся в лицо, – серьезно ли, – но ничего не рассмотрел под застывшей пьяной маской деквалифицированного демиурга.
– Сиди спокойно, кому ты нужен. Хотя для инаугурации было бы неплохо иметь под боком триумвира.
– Какой я триумвир? Нет триумвирата, нет и триумвира… Кончишь меня теперь, да?
Мышастый взбесился, заговорил медленно, отчетливо.
– Никто никого не кончит. Триумвиром тебе, конечно, уже не бывать, но моим советником – запросто. Лишняя знакомая рожа рядом, народу опять же спокойнее.
– Что я могу тебе насоветовать: иди повесься? Так ты все равно не послушаешь…
Мышастый засопел – вдох-выдох, – успокаивая себя. Чего-то нервы в последние дни совсем расшатались, так нельзя. Заговорил снова, только когда красный шар ярости перед глазами опал, растворился.
– Я насчет Чубакки, – сказал веско. – Он, конечно, нагадил нам знатно, но есть тут и одна хорошая вещь.
– Хорошая вещь, – без всякого интереса повторил лежащий на диване человек.
– Да, хорошая. Пока ищем базилевса, Чубаккой можно заткнуть дыру. Обезвредить кадавра. Положить рядом, пусть экранирует. Как тебе идея?
Хабанера ничего не ответил, только из-под неподвижного века неожиданно вытекла на щеку медленная мутная слеза. Глядя на эту слезу, Мышастый неожиданно почувствовал себя одиноким и никому не нужным.
– Алкоголик, – сказал он с ненавистью. – Торчок проклятый…
Встал с кресла, секунду глядел на распростертое тело, размышляя, не пнуть ли ногой – такая горела в нем злоба, – но все-таки не стал, плюнул, пошел к дверям. На пороге вспомнил, повернулся к Хабанере, сказал: