Обнаружив спички под книжкой, Клодетт просто сунула их в карман халата, когда ее вдруг поразила одна мысль. Неужели она впервые в жизни провела в этом доме одинокую ночь? Неужели впервые? Она пристально взглянула на комнатные окна, стены, занавески в китайском стиле с одинокой женщиной на мосту, вечно ожидавшей появления ее мужчины.
Должно быть, так. При всех перемещениях людей, живших в этом доме с момента его покупки, она ни разу не оставалась одна. Сначала с ней жил Ари, потом к нему добавился Дэниел, а следом за ним соответственно Марита и Кэлвин, потом Ари уехал, сначала в школу, потом в университет. А потом – Клодетт заставила себя подумать об этом, это полезно для нее, часть процесса осознания случившегося, принятия его и осознания на новом уровне, – а потом, конечно, уехал Дэниел. Этот дом потерял Дэниела.
Клодетт загрузила растопку и поленья в печку, рассеянно запихнула их, как попало, беспорядочной грудой, представляя ход своей жизни в виде ряда математических формул.
Она + Тимо = Ари
Она + Дэниел = Марита +Кэлвин
Она – Дэниел =?
А что означал последний вопрос? Одиночество в неглиже с беспорядочно забитой печкой.
Она захлопнула дверцу топки, разозлившись сама на себя, глаза обожгли непонятные слезы, ее переполняла ярость на не желавшую растапливаться печь и на все остальное, ярость на мужа, живущего отдельно мужа, бывшего мужа, как его ни назови, который так прискорбно сбился с верного жизненного пути, что единственным выбором для них стал…
Клодетт не позволила себе закончить эту мысль. Но почему именно сегодня, как нарочно, ее мыслями завладел Дэниел? Ради бога, ведь прошло уже почти два года с того дня, как он уехал, и такого времени вполне достаточно, чтобы забыть человека.
Что же произойдет в будущем, в математическом раскладе жизни, размышляла она, неловко пытаясь очередной спичкой разжечь огонь, когда разъедутся Марита и Кэлвин? Они вырастут и уедут, и что же будет тогда? Неужели она так и будет жить затворницей в этой безлюдной долине? Дети, конечно, будут навещать ее, но как же она сумеет выжить здесь в одиночку?
Издав раздраженный возглас, Клодетт отшвырнула спички. Она пинком захлопнула дверцу топки – зачем вообще разжигать ее? – и протопала на кухню.
Она бесцельно, наобум, открывала и закрывала ящики буфета. «Хватит психовать. Что особенного с тобой случилось? Ну осталась ты в доме одна. Это же не конец света – почему бы тебе просто спокойно не насладиться одиночеством?»
Клодетт сняла крышку с чайника, подошла к раковине, но оставила его там, так и не набрав воды.
* * *
Умываясь в ванной, Дэниел старался не смотреть в зеркало. Ему уже давно не хотелось видеть свое отражение. Даже в лучшие времена он считал, что зеркала незаслуженно переоценены.
Лишь открыв дверцу шкафа над раковиной, он поднял глаза. Его пальцы блуждали по полкам, перебирая содержимое. Мыло, шампуни, бритва, медикаменты – часть куплена без рецепта, часть по рецепту, – дезодорант, жидкость для полоскания рта, и в самой глубине он обнаружил бутылочку янтарного цвета. Взяв в руки пузырек, он задумчиво рассмотрел его. Внутри какие-то гомеопатические шарики, и он понятия не имел, как они попали в шкафчик, поскольку самому ему и в голову не пришло бы выбрасывать деньги на такую чепуху. Должно быть, стоит тут еще со времен Клодетт. Надо будет прибрать на полках в ближайшие дни и выкинуть все ненужное: разве не достаточно часто он говорил ей, что гомеопатия не что иное, как постыдное шарлатанство? Хотя она, разумеется, вряд ли прислушивалась к его словам.
Дэниел выдавил из покрытой фольгой упаковки две таблетки обезболивающего и закрыл шкафчик. На мгновение в зеркальной дверце мелькнуло смутное отражение седого, бледного огра с хилой бородкой, однако он успел вовремя зажмуриться. Какого черта этот монстр делает в его ванной комнате и когда этот тип наконец уберется?
Не открывая глаз, он нащупал кран и включил воду. Закинул таблетки подальше в рот и наклонился, чтобы запить их водой из-под крана. При этом получил болезненный удар по губам и зубам, столкнувшись с ледяным металлом.
Помещение огласилось его яростно-обиженным мычанием.
Вытерев рот рукавом, Дэниел потащился по коридору в гостиную. Осторожно опустился на диван. С головной болью надо обращаться мягко, в особом щадящем режиме. Резкие движения недопустимы, так же как громкий шум или даже голос. Боль, зародившаяся в области мозжечка, уже запустила щупальца в голову и сжала виски.
Он перевел взгляд на окно, за которым торчали оголенные ветки кустов общественного садика этого многоэтажного здания, ему видны и ряды таких же, как у него, окон, этаж за этажом поднимающихся друг над другом. Это обстоятельство весьма неприятно поразило его, когда он переехал сюда, – скученность, недостаток простора в жилых комплексах, духота, ощущение того, что, где бы ты ни был, что бы ни делал, кто-то следит за тобой невозмутимым, отчужденным взглядом. А он-то уроженец Нью-Йорка! Он ругал себя за столь неуместную и своеобразную клаустрофобию, за потерю вкуса к городской жизни. Годы жизни в дикой глуши Донегола развратили его, погубили, ограбили, вероятно, далеко не в одном жизненном плане.
Взгляд упал на стену с фотографиями Фебы. Он собрал и упорядочил их, постаравшись найти хотя бы по одному снимку каждого года ее жизни, а это было нелегко, учитывая, что он не видел ее с шести до шестнадцати лет, и как раз потерянное десятилетие терзало его, бесило и мучило, особенно по ночам.
Глядя на собранную коллекцию, он заметил, что слегка покосился на снимок восьмилетней Фебы, подаренный ему Найлом.
Дэниел поднялся с дивана, пересек комнату, снял фотографию со стены и, отрезав новую полоску скотча, ровно приклеил снимок на положенное место, между семилетней малышкой, с еще беззубой улыбкой и слишком короткой челкой, и девятилетней девочкой, которая, стоя на заднем дворе, с серьезным видом держит усмиренного кролика.
Он вернулся к дивану, сел. Позволил себе мимолетную мысль: «Моя дочь мертва». Ему пришлось заблокировать образы аптек, подростков в масках, всех возможных ран и повреждений, и его ангельского ребенка, распростертого на полу. Ему нельзя думать ни о чем подобном. Сосредоточенно отгоняя все мысленные представления о смерти Фебы, он осознал какое-то странное давление сбоку и, сунув руку в карман, вытащил пузырек с гомеопатическими шариками. Он не помнил, как положил его в карман, но, должно быть, положил. Как иначе он мог попасть туда?
* * *
«Неужели, – подумала Клодетт, – во всем доме нет ни крошки еды? Как такое может быть?» Она извлекла из буфета коробку мюсли, взглянула на картинку упаковки, где розовощекий здоровяк радостно взирал на фарфоровую пиалу, и убрала коробку на место. Потом достала батон. Положила на стол. Открыла холодильник, обнаружив там чахлую морковку, кусок заплесневелого сыра, прокисшее молоко. Почему же ничего нет? Ничего, что захотелось бы съесть?
Открыв очередной ящик, она увидела там набор подставок для кукурузных початков, в основном сломанных, и, пытаясь задвинуть его обратно, осознала, что ящик застрял. Она нажала на него бедром, но что-то в конце ящика не позволяло закрыть его. Она дернула ручку на себя, но теперь ящик отказывался и открываться, поэтому ей пришлось просунуть внутрь руку, чтобы устранить помеху. Под руку ей попалась твердая, почти квадратная упаковка с обрезанным краем, на ощупь холодная. Что это может быть? Клодетт дотянулась до упаковки только кончиками пальцев, и ей никак не удавалось ухватить ее.