Ознакомительная версия. Доступно 21 страниц из 101
А что делать нам, живущим в России?
В советском терроре крайне сложно разделить палачей и жертв. Например, секретари обкомов. В августе 37-го они все, как один, — члены «троек» и пачками подписывают расстрельные приговоры, а уже к ноябрю 38-го половина из них сама расстреляна.
В национальной и в особенности региональной памяти условные палачи, например, те же секретари обкомов 37-го года, остались отнюдь не одномерными злодеями: да, он подписывал документы о расстрелах, но он же организовывал строительство детских садиков и больниц и лично ходил по рабочим столовым снимать пробу с пищи, а дальнейшая его судьба и вовсе вызывает сочувствие.
И еще одно. В отличие от нацистов, которые в основном убивали чужих: поляков, русских, наконец, немецких евреев (тоже ведь не совсем своих). Мы же убивали, в основном своих, и сознание отказывается принимать этот факт.
В памяти о терроре мы не в состоянии распределить главные роли, не в состоянии расставить по местам местоимения «мы» и «они». Эта невозможность отчуждения Зла и является главным препятствием к формированию полноценной памяти о терроре. Она усугубляет ее травматический характер, становится одной из главных причин вытеснения ее на периферию исторической памяти.
Второе: на определенном уровне, на уровне личных воспоминаний — это уходящая память. Свидетели еще есть, но это последние свидетели, и они уходят, а вместе с ними уходит и память как личное воспоминание и личное переживание.
С этим вторым связано и третье.
На смену памяти-воспоминанию приходит память как набор коллективных образов прошлого, формируемых уже не личными и даже не семейными воспоминаниями, а различными социально-культурными механизмами. Не последним из этих механизмов является историческая политика, целенаправленные усилия политической элиты по формированию устраивающего ее образа прошлого. Такого рода усилия мы наблюдаем уже с 1990-х годов, когда политическая власть принялась искать обоснования собственной легитимности в прошлом. Но если власть ощущала дефицит легитимности, то население после распада СССР ощущало дефицит идентичности. При этом и власть, и население искали способ восполнить свои дефициты в образе Великой России, наследником которой является Россия нынешняя. Те образы «светлого прошлого», которые предлагались властью в 90-е годы — Столыпин, Петр Первый и так далее, — не были восприняты населением: слишком далеко и слишком мало связано с сегодняшним днем. Постепенно и подспудно концепция Великой России прирастала советским периодом, в частности сталинской эпохой.
Постъельцинское руководство страны уловило эту готовность к очередной реконструкции прошлого и в полной мере ее использовало. Я не хочу сказать, что власть 2000-х намеревалась реабилитировать Сталина. Она всего лишь хотела предложить своим согражданам идею великой страны, которая в любые эпохи остается великой и с честью выходит из всех испытаний. Образ счастливого и славного прошлого был нужен ей для консолидации населения, для восстановления непререкаемости авторитета государственной власти, для укрепления собственной «вертикали» и т. д. Но независимо от этих намерений на фоне вновь возникшей панорамы великой державы сегодня, как и прежде, «окруженной кольцом врагов», проступил усатый профиль великого вождя. Этот результат был неизбежным и закономерным.
Два образа эпохи Сталина вступили в жестко конкурентные отношения друг с другом: образ сталинизма, то есть образ преступного режима, на совести которого десятилетия государственного террора, и образ эпохи славных побед и великих свершений. И, конечно, в первую очередь образ главной победы — Победы в Великой Отечественной войне.
Четвертое: память о сталинизме и память о войне. Память о войне и стала той несущей конструкцией, на которой была переорганизована национальная самоидентификация. На эту тему много написано. Отмечу только одно: то, что сегодня называют памятью о войне, не вполне соответствует названию. Память о тяготах войны, о ее повседневности, о 41-м годе, о плене, эвакуации, о жертвах войны, эта память в хрущевскую эпоху была резко антисталинской. В то время она органично сплеталась с памятью о терроре. Сегодня память о войне подменена памятью о Победе. Подмена началась в середине 60-х. Одновременно с конца 60-х вновь оказалась — на целых 20 лет! — под запретом память о терроре. Завершилась же подмена только теперь, когда фронтовиков почти не осталось и корректировать коллективный стереотип личными воспоминаниями некому.
Память о Победе без памяти о цене Победы, конечно, не может быть антисталинской. И поэтому она плохо совмещается с памятью о терроре. Если сильно упростить, то этот конфликт памятей выглядит примерно так. Если государственный террор был преступлением, то кто преступник? Государство? Стоявший во главе его Сталин? Но ведь мы победили в войне с Абсолютным Злом — и, стало быть, мы были подданными не преступного режима, а великой страны, олицетворением всего доброго, что есть в мире? Именно под предводительством Сталина мы одолели Гитлера. Победа — это эпоха Сталина и террор — это эпоха Сталина. Примирить эти два образа прошлого невозможно, если только не вытеснить один из них или, по крайней мере, не внести в него серьезные коррективы.
Так и произошло — память о терроре отступила. Она не вовсе исчезла, но оказалась оттесненной на периферию массового сознания.
В этих обстоятельствах удивительно, что память о терроре вообще осталась хоть в каком-то виде, что она не превратилась в великое национальное табу, что она все-таки существует и развивается.
Первым, и самым наглядным, свидетельством памяти об исторических событиях являются памятники, посвященные этим событиям.
Еще один канал снабжения массового сознания историческими концепциями и образами — культура в наиболее массовых формах бытования, прежде всего телевидение. Телевизионные передачи, посвященные сталинской эпохе, довольно многочисленны и разнообразны, и гламурный просталинский китч вроде сериала «Сталин-life» конкурирует на равных с талантливыми и вполне добросовестными экранизациями Шаламова и Солженицына. Телезритель может выбирать предпочтительные для него способы прочтения эпохи. Увы, судя по всему, доля тех, кто выбирает «Сталин-life», растет, а тех, кто выбирает Шаламова, падает. Естественно, зритель, чье актуальное мировоззрение формируют антизападная риторика и бесконечные заклинания телевизионных политологов о великой стране, которая со всех сторон окружена врагами, а внутри подрывается «пятой колонной», не нуждается в подсказках, чтобы выбрать для себя тот образ прошлого, который лучше всего соответствует этому мировоззрению. И никакими Шаламовыми-Солженицыными его не собьешь.
Наконец, едва ли не самый важный институт конструирования коллективных представлений о прошлом — школьный курс истории. Здесь, а также в значительной части публицистических и документальных телепередач государственная историческая политика в отличие от многого, о чем говорилось выше, вполне активна. Ее характер, впрочем, заставляет задуматься над тем, что пассивность по отношению к исторической памяти не столь опасна, как использование истории в качестве инструмента политики.
Ознакомительная версия. Доступно 21 страниц из 101