Престес, разумеется, подставился, вернее, поддался на провокацию, учиненную, если память мне не изменяет, депутатом Жураси Магальяэнсом. Отвечая с парламентской трибуны на его коварный вопрос, Престес заявил, что если начнется война между Бразилией и СССР, он станет на сторону последнего, ибо тот никому не угрожает, ни на кого не нападает, и война может разразиться только в результате агрессии против государства рабочих и крестьян и всего социалистического лагеря. Ну, как вам это нравится?! Подобное заявление, чем бы ни было оно вызвано, являет собой пример вопиющей политической глупости. Престес дал повод развязать настоящую вакханалию, кончившуюся тем, что избранных в Федеральное собрание коммунистов лишили мандатов, а БКП запретили. Он очень дорого заплатил за свой — да только ли свой? — за наш общий догматизм. Жулио де Мескита Фильо, консерватор до мозга костей, реакционер — если вспомнить словцо, которым столько раз пытались определить его сущность, и которое не передает и тысячной доли этой самой сущности, — был человек с широкими горизонтами, великодушный. Повторяю, он был настоящим демократом: издавна уважая Престеса, восхищаясь им, он не переменил к нему своего отношения и после того, как тот сделался ярым коммунистом. И меня он позвал, чтобы я передал «Рыцарю надежды» следующее:
— Скажите Капитану, — так называл он Луиса Карлоса, именно в звании инженер-капитана завершившего свою военную карьеру, — что на моей фазенде его, в любом качестве и в любое время, всегда примут как самого дорогого гостя. Он может жить там столько, сколько захочет, — без всяких условий и ограничений — принимать, кого вздумает, делать, что заблагорассудится. Никто не посмеет там тронуть его. Здесь я один хозяин. Передайте Капитану — добро пожаловать!
Я никогда и никому не завидовал. Богатство, талант, успех, слава моих ближних — и дальних — не повергают меня в уныние, не портят настроение. Я способен радоваться чужой удаче, рукоплескать и восхищаться вполне чистосердечно и искренне, более того — я люблю хвалить. Успех друга — это мой успех, впрочем, необязательно быть другом, достаточно быть баиянцем, бразильцем, а порою и этого не надо — лишь бы проявился талант, блеснуло дарование. Я люблю открывать молодых, никому не известных поэтов и прозаиков, если в них вправду есть искра Божья, я всем и каждому сообщаю о появлении нового гения.
Да, у меня природный иммунитет к зависти, душа открыта для восхищения и дружбы. Как мне повезло! И нет печальней зрелища, чем изнывающий от злобной тоски завистник, желчный злопыхатель, обиженный на весь свет, источающий ненависть! Он по-настоящему несчастен…
Рио-де-Жанейро, 1954
Плавно нажимая на педаль швейной машинки, Китерия неторопливо рассказывает о своей жизни. Она родом из самого глухого захолустья штата Пернамбуко, потом попала в город, выучилась ремеслу, стала брать заказы, обзавелась своей клиентурой, а потом уж перебралась в Рио, где дона Зелия взяла ее под свое крылышко. Коренастая, коротконогая, тяжелогрудая, широколицая, с маленькими, вкось, будто бритвой прорезанными глазками, с гривой черных волос, заколотых на макушке черепаховым гребнем — когда она однажды их распустила, мне почудилось, что в комнату хлынул густой и жесткий водопад, — Китерия, мягко говоря, не очень привлекательна. Тот, кто пустил когда-то в оборот выражение «амулет от любострастия», ясное дело, предвидел ее появление на свет.
В ходе неспешно текущей беседы неожиданно выясняется, что у Китерии есть дочь — живет в предместье города Ресифе, замужем, скоро ей рожать…
— Да ну?! У тебя будет внук? А я, Китерия, признаться, думал, ты у нас — барышня…
Она поднимает голову, смотрит на меня пристально, и в самой глубине ее косых щелочек посверкивает искорка обиды:
— Барышня… Скажете тоже. Да разве б смогла я утерпеть?!.
Ни один из моих недоброжелателей — из тех, кто не упустит малейшей возможности сказать обо мне какую-нибудь гадость, — никто из критиков-интеллектуалов, поставивших себе святую цель — следить, чтобы ни одного доброго слова про мои книги не просочилось в рецензии и статьи, так вот никто из них не знает мои писательские недостатки, пределы моих возможностей лучше, чем я сам. Я отдаю себе в них полный отчет, а потому не огорчаюсь от хулы и не обольщаюсь мишурой похвал.
Знаю я также — знаю наверняка и непреложно, — что присутствует на исписанных мною страницах, в созданных мною персонажах и нечто такое, что, пожалуй, останется и пребудет. Это — дыхание жизни. И я говорю об этом без спеси, без тщеславия, но с гордостью.
Париж, 1988
Все на свете прощала дона Зелия субъекту, с которым свела ее некогда злая судьба; все его проступки и прегрешения готова была понять, оправдывая оные тяжелым детством, бурной юностью, скверным образованием, дурным воспитанием, чуждым влиянием, а в крайнем случае — несовершенством природы человеческой.
И только одного она мне не простила. И до сих пор у нас в доме есть запретная тема, которую лучше не затрагивать, если же нарушается это табу, слышен становится горький смех, саркастические замечания, скрежет зубовный. Не надо, не надо напоминать моей жене о вертолете президента Франции.
Дело было осенью, как сейчас помню, в сентябре. В Париже бастовали медики, устроившие грандиозную манифестацию. Из окна правительственного лимузина мы видели толпу сестер милосердия и сиделок с лозунгами, плакатами, транспарантами и едва одолевали искушение присоединиться к ним: Зелия — из солидарности, я — потому что давно не кричал «ура!» и «долой!» Над людским морем на всякий случай кружат полицейские вертолеты, давая понять, что власти начеку.
Мы приглашены президентом Миттераном на обед, имеющий быть километрах в ста от Парижа, в замке, принадлежащем Тьерри де Босу, госсекретарю по вопросам культуры. Это не официальное мероприятие, не протокольный «обед», а веселое и приятное застолье в узком кругу: кроме самого президента и хозяина, присутствуют известная издательница Одиль Жакоб, писатель и министр культуры Испании Хорхе Семпрун, специально по такому случаю прилетевший из Мадрида, и мы с Зелией.
Разговор идет о Франции, об Испании, о распадающемся мире и объединяющейся Европе, о фантастических переменах на Востоке, куда мы улетаем через два дня, чтобы все увидеть своими глазами. Сказать, что обед удался, — ничего не сказать: это подлинный шедевр, истинное произведение искусства, приводящее на память belle йpoque…
После десерта мы осматриваем замок, вокруг Миттерана прыгает, ластится к хозяину его черная собака. Но приближается миг расставания — у президента время расписано по минутам, и пилоты его личного вертолета уже запустили двигатели. Мы прощаемся, и тут Миттеран приглашает нас лететь с ним. Зелия трепещет от восторга: она обожает летать, а тут еще президентский вертолет, какое наслаждение!
Но прежде чем она успевает произнести все это вслух, вмешивается ее неотесанный супруг.
Он — то есть я — отказывается наотрез. Отказывается, не давая ни малейшей надежды уломать себя, не оставляя никаких недоговоренностей, отказывается решительно и недвусмысленно: «Мерси, господин президент, очень вам благодарен за честь, но в эту дьявольскую стрекозу я не сяду».