которым он обнаружил для себя близкое присутствие немцев, постепенно покидали его, и он самым обычным образом заволновался: видно, настроение односельчан постепенно передалось и ему. Как перед великим испытанием, Зазыба глянул в необъяснимой надежде по обе стороны от себя. Справа, почти прижавшись к его плечу, стоял и тоже не сводил испуганно-удивленного взгляда с немцев Парфен Вершков. Оттого, что рядом оказался именно этот человек, сделалось хорошо на душе у Зазыбы, конечно, в той степени, какую допускали время и обстоятельства, но Зазыба готов был признаться, что как раз Вершкова и надеялся он увидеть рядом с собой. Приметил Зазыба в толпе и свою Марфу. Это удивило его — не думалось, что и она здесь. Марфа стояла немного наискосок и сзади, но, казалось, совсем не пялилась, как другие, на немцев, которые уже миновали криницу, словно в душе ее перед ними не было страха. Взгляд ее блестящих глаз был направлен на мужа. В нем Зазыба прочитал недоумение, будто Марфа не понимала чего-то и ловила момент, чтобы разузнать об этом у Дениса. И еще Зазыба увидел, и это вызвало улыбку, которая не успела отразиться на лице и, наверное, была бы неуместной: как прячут под себя квочки от спорого дождя или грозного коршуна цыплят, так и веремейковские бабы, истово крестясь, готовы были заслонять теперь своих дочерей, только бы хватило на это панев и юбок…
Чуть не смяв толпу, всадники осадили лошадей Восьмеро из них держали наизготовку короткие, словно обрезанные, карабины. Девятый был офицер. Об этом можно было догадаться даже по фуражке с высокой тульей, на околыше которой блестели вокруг красного, будто подожженного изнутри глазка дубовые листья кокарды с шестью маленькими желудями. Выгибая шеи, рысаки с хвостами, закрученными в узел, перебирали ногами, чуть не становясь на дыбы от натянутых поводьев, и сильно секли подковами отаву. Казалось, ослабь кто из всадников повод, и разгоряченный конь рванется с пеной на губах в гущу толпы, втопчет в землю беззащитных людей. И уж не дай бог, если сорвутся все кони разом…
Нахмуренные всадники осмотрели сверху толпу и, не найдя в ней ничего стоящего внимания или просто подозрительного (это прежде всего потому, что среди мужиков стояли даже два полицая с повязками на рукавах), начали вдруг пересмеиваться: видно, нелепыми и забавными в своей растерянности показались им крестьяне, стоявшие вокруг убитого лося, но ни один из кавалеристов и не попытался повесить — как же без приказа! — карабин на плечо.
Тем не менее эти глуповатые солдатские ухмылки если уж не снимали оцепенение с веремейковцев, то кое-кому позволили разинуть — и, конечно же, по-дурацки, бессознательно — рот, скаля по примеру всадников зубы и переглядываясь. Но безмолвие царило до того самого момента, пока близко не зачихал запыленный «хорьх», пригнавший на вечерний суходол запахи отработанного бензина, дыма и разогретой краски, которая лоснилась, будто вспотевшая, на низкой шестигранной башенке, спереди которой пошевеливался пулемет. Тогда вроде бы осмелел офицер. Он приподнялся на скрипучем желтом седле, ловко перенес через конский круп правую ногу в сплошь глянцевитом кавалерийском сапоге, с каблука которого сверкнула в глаза селянам серебряная звонкая шпора. Когда офицер, уже стоя на земле, отдал коннику, который случился ближе всех к нему, поводья своего мышастого, тяжеловатого с виду скакуна и двинулся к веремейковцам, нарочито похлопывая по левой ладони, будто шпицрутеном, плеткой-волосянкой, все разглядели, что это был человек с коротким туловищем, который начинал толстеть, наверное, как раз на вольных оккупационных харчах, потому что из-под кургузого кавалерийского френча серого цвета как-то по-утиному выпирал живот, самое настоящее рахитичное брюшко; голова офицера была большеухой, с короткой, до самой красной кожи, стрижкой и маленькой, как у подростка, поэтому и угреватое лицо его со стертыми чертами казалось по-детски маленьким и незлобивым; по крайней мере, этот немецкий офицер внешностью своей даже отдаленно не напоминал тот чистопородный тип, который принадлежал по «расовой теории» германской нации. Правда, последнее обстоятельство совсем не касалось веремейковцев. Они не имели возможности заниматься теперь такими высоконаучными наблюдениями, может, за исключением одного Браво-Животовского, который осмысленно относился ко всему им прочитанному и услышанному. Но у Браво-Животовского голова была занята другим. Сообразив, что офицера, конечно, привлек застреленный лось, полицейский в качестве представителя охраны порядка в деревне бросился через толпу торить дорогу, словно не надеялся, что селяне сами догадаются или, еще чище, захотят расступиться перед немцем. Однако напрасно — мужиков этому учить не надо было. Не успел офицер сделать первого шага, а деревенские уже хлопотливо зашевелились. Подталкивая задами друг друга, они отшатнулись в стороны, открывая проход к лосю, да такой широкий, чтобы офицер не только не зацепился ненароком за кого-нибудь, а и не достал плеткой. И, пока он неторопливо, по-аистиному, шагал, чиркая шпорами по траве и не переставая хлопать по ладони распушенной на конце, будто кисточка, плеткой, от его нескладной фигуры не отрывались взгляды, настороженно-недоверчивые и льстивые, испуганные и хитровато-презрительные — это уже целиком зависело от того, кто как понимал свое гражданское достоинство или даже, если хотите, свою воображаемую вину перед оккупантами. В конце концов, не могли же одинаково глядеть на этого офицера, например, Зазыба или беспринципный, переметная сума — и вашим, и нашим — Драница, добровольный полицейский Браво-Животовский или многодетная Гаврилиха… Наконец офицер дошагал до убитого зверя и остановился у его головы. Тогда снова угодливо бросился к нему Браво-Животовский.
— Господин офицер, — начал он не своим голосом, чему немало подивились веремейковцы, — это вам… от нас вот… Это презент доблестной германской армии от крестьян…
Браво-Животовский искренне думал, что своим подношением вызовет у немецкого офицера благосклонность, как у мифического божества, но не мог предугадать, что у этого тонконогого и угреватого завоевателя кроме презрения и сознания своего превосходства вдруг шевельнется в душе заурядная охотничья зависть, не зря же он был до войны руководителем местного прусского общества любителей природы и охоты… Когда Браво-Животовский заговорил, показывая на застреленного лося, офицер сделал страдальческое лицо, недовольный, что его отрывают от приятного зрелища; глаза его, глубоко сидящие в орбитах, совсем спрятались под водянистыми веками. Офицер явно обозлился, наверное, как и все мужчины маленького роста, он легко приходил в ярость и скор был на расправу. Но Браво-Животовскому пока было это невдомек. Полицейский подумал только, что немец не понимает его, и повернулся к веремейковцам, чтобы отыскать в толпе Микиту Драницу и уже с его помощью доказать офицеру свои добрые намерения. Микита попался на глаза быстро — они с Силкой Хрупчи-ком стояли