проложить газетой. Однако кто знает, может, невозможное станет возможным. Короче говоря, вы, похоже, чувствуете себя в себе так, как чувствует себя эта шляпа на вашей голове, только наоборот. Как будто вас что-то несет и постоянно формирует и одновременно заставляет рассыпаться. Не знаю, зачем я вам это говорю. Меня всегда трогали молодые клиенты. Особенно с тех пор, как мой магазин национализировали и у меня появилось гораздо больше времени для размышлений. Поверьте, я могу смотреть на молодое лицо, как на картину. И даже если сюда неделями никто не приходит, потому что незачем, я могу себе такое лицо представлять. Эти едва намеченные черты, которые не желают застыть даже настолько, чтобы в них можно было уловить еще очень далекую тень смерти. Потому что именно смерть является самой точной меркой молодости — старость уже ни в каких мерках не нуждается. Молодость — это, так сказать, состояние невесомости, единственное в жизни. Так чем же его мерить, если не смертью? Другой меры не существует, поскольку человеку даже не приходится осознавать, что он молод. Осознание, правда, всегда приходит слишком поздно, вне зависимости от возраста. Таков уж наш удел — всегда слишком поздно. Всегда опаздываешь. Потому что именно осознание есть наша судьба, а не жизнь. Стоила ли наша жизнь того, чтобы жить, или нет, определяет судьба. Жизнь — это то, что течет бессвязно, бесцельно, день за днем, обычно по воле случая, поскольку раз мы есть, приходится быть. Судьба же — человеческое творение, своего рода свидетельство уважения к жизни. И лишь это краткое время молодости заставляет нас осознать, как могла бы выглядеть счастливая вечность. Столько лет, столько лет среди этих шляп, а молодость до сих пор трогает меня — меня, старого шляпника! Особенно когда молодой человек покупает первую в жизни шляпу. Это ведь ваша первая, не так ли? Я так и думал. Сразу подумал, как только вы вошли. Простите, а сколько вы уже работаете электриком?
— Со школы. Сначала деревню электрифицировал. — Я уже собирался уходить, даже взялся за ручку двери, но меня остановил его вопрос.
— Да, я понимаю, — сказал он.
Я не решился спросить, что он понимает, потому что, на мой взгляд, понимать здесь было нечего.
— А почему вы ушли? — спросил он.
— Зарплата маленькая, — ответил я. Но за этим его вопросом что-то крылось. Словно он знал, что я ушел из-за саксофона. И чтобы запутать его, я продолжил: — Дождь не дождь, мороз не мороз, торчишь на этих столбах...
Но он не позволил мне закончить:
— А сколько вы уже работаете на этой стройке?
— Только первую зарплату получил.
— Да, теперь все понятно. — В голосе продавца звучала подавленность. — В столь юном возрасте, в столь юном возрасте коричневая фетровая... — Он подошел к витрине, взял шляпу и, подавая мне, сказал: — Примерьте еще раз. — Потом прошел за прилавок, сел, подпер голову руками и больше не произнес ни слова.
Шляпа была мне явно велика. Казалось, теперь она еще больше падает на уши, чем когда я мерил ее в первый раз. Я пошевелил головой, шляпа качнулась. Сделал шаг к зеркалу — велика. Сделал шаг назад — велика. Тем не менее я стоял перед зеркалом и ждал, чтобы он подтвердил:
— Ну вот, сами видите, велика. Велика. Думаю, вы окончательно убедились.
Но, не дождавшись от него ни слова, я снял шляпу и положил на прилавок, прямо перед ним. Тогда он внезапно спросил:
— Наденете или завернуть?
Нет, я не обрадовался, как можно было подумать. Я понял, что выбора нет.
И сказал:
— Заверните, пожалуйста.
14
Это, скажу я вам, была самая длинная поездка в моей жизни. Ну, за той шляпой. Если считать все вместе, туда и обратно. Иногда мне кажется, будто она продолжается до сих пор. Потом я путешествовал на самолетах, кораблях, экспрессах, один раз летал на вертолете, и все равно мне кажется, что я никогда так долго не ехал. Правда, это был обычный пассажирский поезд, не знаю, представляете ли вы себе, как они тогда ходили. Мало того что останавливается на каждом полустанке, даже если там нет будки, что, мол, станция, но часто и на семафоре стоит, а иной раз и в чистом поле. Иногда как следует разогнаться не успеет — уже тормозит.
Сколько километров? Вероятно, не так много. Впрочем, все зависит от того, как мерить. Я мерил той шляпой, за которой ехал. Выехал на рассвете, а накануне мы пили допоздна, потому что новая работа, новые товарищи, особенно мастера, бригадиры, так полагалось. Я не выспался и надеялся немного поспать в поезде. Однако мысли об этой шляпе — удастся ли купить такую, какую я хочу, — не давали сомкнуть глаз. Думал, на обратном пути высплюсь.
Продавец посоветовал мне идти на подстанцию, куда подавали состав, тогда, мол, я наверняка найду свободное место. Мне даже целое пустое купе попалось. Я устроился в углу, у окна, а шляпу положил на багажную полку над своей головой. И меня почти сразу сморил сон. Не знаю, спал ли я. Казалось, на меня словно бы навалилось все услышанное в магазине. Больше всего меня озадачило, почему, подавая мне тот винтик, который, как я вам уже говорил, вовсе не падал, продавец вдруг спросил:
— Вы на чем-нибудь играете?
— Нет, — сказал я.
— Тогда вы меня не поймете. В молодости я немного учился играть на виолончели. Потом открыл магазин, и дальше уже были сплошные шляпы. Лишь после смерти жены снова стал играть. Сегодня я не смог бы прожить день, если бы не мысль о том, что вечером приду домой и возьму в руки свою виолончель. Игрой это трудно назвать, так, наигрываю немного. Ах, виолончель... — вздохнул продавец. — Она способна затронуть в человеке тончайшие струны. Словно все самое глубокое, самое неразгаданное скрывается в звуках. Каждый вечер, если, конечно, что-нибудь не помешает. Хотя, собственно, что мне уже может помешать? Я живу только ради этих вечеров. Прихожу сюда, сижу, вроде бы продаю шляпы, но то и дело достаю часы и смотрю, сколько часов осталось до вечера. — И он достал из жилетного кармана большую «луковицу» на цепочке. Помните, так называли карманные часы — «луковица»? — О, еще порядочно, порядочно, — заметил он разочарованно. — Хуже всего зимой. Пар