Мы всего месяц как переселились в Эрсли, и на его новых венецианских окнах уже висели очаровательные шведские занавески, которые мы нашли в здании Decoration & Design на Третьей авеню. Многокомнатный Эрсли позволил Лиз пригласить своих родителей, двух братьев и сестру, а также тетю из Калифорнии и бабушку из Филадельфии встретить с нами Рождество. Но большой рождественский пир, подготовка к которому включала многочасовое поливание жиром двух запекающихся гусей, вышел не таким, как мы планировали. К тому времени, когда гуси оказались на обеденном стоЛе, все, кроме тети-учительницы и папы-врача, слегли с гриппом, вызывавшим круглосуточную рвоту. Предыдущим вечером мы приглашали все семьи, живущие в лаборатории, на теплый рождественский грог. Не знаю, они ли принесли с собой инфекцию или ее источником был кто-то из членов семьи Лиз. Зато, к счастью, на следующее утро ни у кого не было признаков эпидемии второго дня Рождества.
В тот год в недавно утепленной лаборатории Дэвенпорта работали три в высшей степени увлеченных специалиста по генетике дрожжей, каждый из которых находился в годичном отпуске: Дэвид Ботштейн из Массачусетского технологического, Джерри Финк из Корнелла и Джон Рот из Калифорнийского университета в Беркли.
После Рождества наша дрожжевая троица и вирусологи-онкологи начали обсуждать, что должно произойти на втором мероприятии в конференц-центре Asilomar, которое было назначено на февраль 1975 года. Меня все больше беспокоили ограничения, которые могли быть наложены на использование технологии рекомбинантной ДНК для клонирования предполагаемых генов, вызывающих рак.
Я с Руфусом (справа) и Дунканом в 1973 году.
В действительности этот метод позволил бы существенно сократить риск, каким бы он ни был, которому мы могли подвергать себя, используя живых вирусов SV40 или аденовирусов-2. Однако наш призыв к мораторию создал ошибочное впечатление, усиливаемое каждой следующей пресс-конференцией, что работа с рекомбинантной ДНК представляла серьезную потенциальную угрозу здоровью людей, возможно даже сравнимую с угрозой, исходящей от ядерного оружия. Еще до начала конференции Джо Сэмбрука попросили вместе с другими специалистами по опухолеродным вирусам подготовить свод правил, который мог только затормозить развитие технологии рекомбинантной ДНК.
Когда я приехал в Asilomar, я обнаружил, что почти все из 140 участников склонялись к тому, чтобы принять те или иные ограничения. Только Стэнли Коэн, Джошуа Ледерберг и я считали этот путь ошибочным. Но тщетно пытались мы убедить других, что невозможно регулировать степень риска, если ее нельзя оценить. Вред, который мог быть нанесен кому-то или чему-то, следовало вначале продемонстрировать, чтобы такое ограничение было рациональным. Но, насколько нам было известно, ни один вирусолог, работавший с опухолеродными вирусами, не заболевал раком, который с большой вероятностью был бы вызван этой работой. Но Полу Бергу и другим организаторам второй конференции представлялось, что принятие в какой-либо форме свода правил, которые будут введены Национальными институтами здравоохранения, неизбежно. Если мы, участники конференции, не примем таких правил, на всех нас неминуемо обрушится гнев общественного мнения. И если мы сами не предложим этих правил, то их введут для нас в более драконовской форме. В конце конференции почти все ее участники, проявив осторожность, проголосовали за умеренно ограничительные правила, подготовленные несколькими рабочими группами. Если общественность найдет их удовлетворительными, они не смогут сильно замедлить развитие экспериментов с рекомбинантной ДНК. Однако, летя на небольшом самолете местных авиалиний, доставлявшем участников обратно в аэропорт Сан-Франциско, я был полон плохих предчувствий. Я полагал, что попытки выглядеть хорошо, вместо того чтобы делать что-то хорошее, до добра не доведут. Через неделю после конференции я полетел в Бостон, чтобы выступить на открытии Онкологического центра Массачусетского технологического института. В своем выступлении я изложил мой собственный взгляд на то, как лучше вести "войну с раком", эскалация которой продолжалась. Я считал, что поначалу деньги лучше тратить на создание центров, которые будут заполнены докторами философии, а не медицины. В то время я не видел у больших клинических центров потенциала для привлечения высокоодаренных молодых ученых, которые могли бы разобраться в молекулярной природе рака. А без разгадки этих молекулярных механизмов все деньги мира могли лишь немного улучшить возможности врачей. Только после своей речи я узнал, что в числе слушателей был неопытный внештатный корреспондент Washington Post. На следующий день, к моему ужасу, Post опубликовал его статью под заголовком "Нобелевский лауреат назвал войну с раком провальной". Я немедленно написал Дику Раушеру, специалисту по опухолеродным РНК-содержащим вирусам, возглавлявшему в то время Национальный онкологический институт, о том, что мои слова сильно переврали. К счастью, один из его сотрудников, Фил Стэнсли, тоже слышал мое выступление, и поддержал меня.
На полученный от Массачусетского технологического гонорар в 1000 долларов я вскоре приобрел для лаборатории абстрактную картину в духе Мильтона Эвери, написанную талантливым лонг-айлендским художником Стэном Бродским. Она придавала настоящий стиль каминному залу Блэкфорд-холла, пока ее не повредила большая ложка, брошенная во время одного летнего банкета, на котором кидались едой. После реставрации, обошедшейся почти в половину стоимости картины, она вернулась на ту же стену, где провисела до тех пор, пока в нее снова не кинули едой. На этот раз повреждение было небольшим, и всего через несколько дней ее утонченным красно-розово-голубым колоритом снова можно было любоваться.
Осенью 1975 года я вернулся к преподавательской работе в Гарварде. Я летал в Бостон на самолете и проводил вечера воскресенья и понедельника в гарвардском профессорском клубе. Мои лекции по опухолеродным вирусам и животным клеткам были обновленными версиями тех, что я читал три года назад, используя в качестве учебника изданную лабораторией монографию "Молекулярная биология опухолеродных вирусов". Этот курс должен был стать последним, прочитанным мною в Гарварде. Мэтт Мезельсон не хотел просить декана сделать исключение из давнего гарвардского правила, запрещавшего сотрудникам одновременно работать в каком-либо другом академическом учреждении. В связи с этим мне сообщили, что с i июля 1976 года я больше не буду гарвардским профессором. Хотя эта ситуация сложилась по моей собственной вине, я был весьма раздосадован, если не оскорблен, поскольку Джек Строминджер недавно стал руководителем исследовательской группы в Онкологическом институте Дейны и Фарбера на другой стороне реки, в то же время сохраняя профессорскую ставку на нашем отделении. Более того, Джеку теперь платили зарплату в обоих учреждениях, в то время как я должен был довольствоваться только одной зарплатой, если хотел сохранить обе работы. Я знал, что мне будет не хватать многого из того, что было у меня в Гарварде, но намного больше, чем чего-либо другого, мне будет не хватать его студентов. Обязанность читать им лекции заставляла разворачиваться мои мысли, и время от времени наиболее выдающиеся из них подпитывали научную работу в Колд-Спринг-Харбор, служа обогащению сложившегося там интеллектуального братства.