Вот это ощущение своей ненужности, неумения делать то дело, которое тебе дают, и невозможности приносить реальную пользу там, где можешь и умеешь лучше многих других, — иссушало душу и лишало тех последних иллюзий, которые еще вопреки самой действительности продолжали все-таки жить в этих людях…
Но, видимо, так уж устроен человек, что расставание с иллюзиями не всегда становится жизненным крахом, а зачастую является стимулом для внутренней перестройки.
Да, все складывалось по-иному, но все же складывалось, как-то постепенно устанавливалось, да и любые сравнения остры и болезненны лишь в первое время, постепенно они сглаживаются, становятся привычными. Особенно — для молодого поколения, которое после радостного (или даже не слишком радостного) детства и самой ранней юности начинало строить свою жизнь в своей стране. Приноравливаясь, привыкая, усваивая новые для себя общественные нормы, но в глубине души оставаясь верным старым, в которых родилось и воспитывалось.
Несмотря на то, что вокруг бурлила совершенно другая жизнь.
«В стенах дома необходим был прежний, знакомый мир, — пишет Мария Бородина в очерке «Возвращение». — На окна повесили плотные шторы с вытканными шелком драконами. На первом этаже устроили гостиную и столовую, расставили китайскую резную мебель и по-европейски удобные глубокие кожаные кресла и диван…
Первый Новый год в нашем подмосковном бревенчатом доме. К высокой до потолка елке выходит мама — длинное бархатное платье со шлейфом, черные до локтя перчатки, мерцающий жемчуг в ушах и вокруг шеи. Она прекрасна и никуда от нас не уезжает. Когда она проходила такой нарядной мимо дверей нашей детской в шанхайском доме, это означало, что отец ее куда-то увозит и она не будет целовать нас и укутывать одеялом перед сном. Но сейчас мама так царственно красива только для нас… Папа в мягком тепло-коричнепом костюме, пестром по шанхайской моде галстуке раздает нам записочки-загадки, по ним мы должны найти свои подарки…
На Пасху всех удивляет бабушка. Накануне несколько дней она сосредоточенно хлопотлива, но не для нас — для праздника. В четверг она усаживает нас за большой стол на кухне, перед каждым ставится банка с красящим раствором. И начинаются превращения. Из банок вместо белых нелюбимых вареных яиц появляются на ложке «малиновые, зеленые, желтые, синие, красные пасхальные яички. С каплей растительного масла в банке превращения нарастают: из красной банки яичко в желтую, потом в синюю, и мраморные замысловатые узоры покрывают продолговатое теплое тельце в скорлупе. В пятницу на сервантах высятся полуметровые куличи и совсем маленькие куличики, облитые сахарной глазурью. В холодной передней на полке деревянные конические формы наполнены особым творожным созданием — пасхой. Все затихает, переходя в следующий день. Вечером бабушка уходит к заутрене. И в воскресенье, после всех своих трудов она — самая светлая, самая душистая, в цветном шелковом платье, яркая, как пасхальное яичко».
Может быть, эта богатая и прекрасная духовная жизнь дома Бородиных, не противостоящая нарочито окружающей реальности, но и не подчиняющаяся ей, и создала ту атмосферу, в которой выросли талантливые, разносторонние люди: театральный режиссер Алексей Бородин, художник-дизайнер Татьяна Загорская, писательница Мария Бородина…
И когда всматриваешься в фотографии, видишь красивые, как принято говорить, «породистые» лица бабушки Натальи Николаевны, родителей Зинаиды Яковлевны и Владимира Александровича, угадываешь их черты в детях, внуках и правнуках, — проникаешься удивительным чувством к людям, которые выстояли, которые смогли отделить главное от второстепенного в самом этом понятии «возвращение на Родину», понимаешь нечто очень важное.
Да, «хруст ломаемой жизни» был сильным, но еще сильнее оказалось умение сложить из осколков новую жизнь для будущих поколений. Этот непосильный труд был, пожалуй, сродни работе сказочного мальчика Кая, который по повелению Снежной королевы должен был сложить из осколков льда слово «вечность».
Их «вечность» складывалась по ту сторону станции Отпор, а потому им было еще сложнее: надо было довезти, сохранить в своей душе эти малые осколки, не дать им растаять от горького разочарования долгожданной встречи.
Первые годы и даже десятилетия репатрианты старались держаться друг за друга. По свидетельству Геннадия Литвинцева, «соблюдали обычаи, жениться предпочитали на своих, знались, наезжали в гости. Но уже их дети стали забывать прежнее землячество и родство, пообтерлись и стали вполне советскими. По отцу могу судить, как менялись со временем взгляды и настроения. «Там жить было свободнее и интереснее, а здесь легче, спокойней», — говорил он под старость. В семидесятые годы его как-то разыскал и навестил двоюродный брат из Австралии, тоже бывший харбинец. Спустя двадцать лет им уже трудно было понять друг друга. Их сняли со льдины, называвшейся русской Маньчжурией, и развезли на разные континенты. А сама льдина растаяла…»
Да, льдина растаяла окончательно, и те, кто прожил на ней долго или не слишком долго, оказывались порой невероятно далеко друг от друга — в разных концах планеты. И даже если судьба сводила их снова через десятилетия, как Наталию и Ольгу Ильиных, братьев Литвинцевых, Зинаиду Яковлевну Бородину с ее сестрой, уехавшей с мужем в Шотландию, — понимать друг друга им становилось все труднее, потому что они теперь жили в разных мирах.
Валерий Францевич Перелешин в Россию так и не вернулся. После первой неудачной попытки эмигрировать в конце 1940-х годов в США, откуда он был выдворен в Китай, в 1952 году он предпринял вторую попытку и через Тяньцзинь и Гонконг добрался до Рио-де-Жанейро, где и прожил до конца дней. Но одно из его стихотворений, датированное 1947 годом, представляется очень знаменательным, когда мы пытаемся подвести итог нашему разговору о «русском» Китае.
Оно называется «Заблудившийся аргонавт»: Мне в подарок приносит время Столько книг, и мыслей, и встреч, Но еще легковесно бремя Для моих неуставших плеч. Я широк, как морское лоно: Все объемля и все любя, Все заветы и все знамена. Целый мир вбираю в себя. Но, когда бы ведать, что с детства Я Китаю был обручен, Что для этого и наследства, И семьи, и дома лишен, — Я б родился в городе южном — В Баошане или Чэнду, В именитом, степенном, дружном. Многодетном старом роду. Мне мой дед, бакалавр ученый, Дал бы имя «Свирель Луны», Или строже: «Утес дракона», Или тише: «Луч тишины». Под горячим солнцем смуглея, Потемнело б мое лицо, И серебряное на шее Все рельефней было б кольцо. И, как рыбки в узких бассейнах Под шатрами ярких кустов, Я бы вырос в сетях затейных Иероглифов и стихов. Лет пятнадцати, вероятно, По священной воле отца, Я б женился на неопрятной, На богатой дочке купца. Так, не зная, что мир мой тесен, Я старел бы, важен и сыт, Без раздумчивых русских песен. От которых сердце горит. А теперь, словно голос долга. Голос дома поет во мне, Если вольное слово «Волга» По эфирной плывет волне. Оттого, что при всей нагрузке Вер, девизов, стягов и правд, Я — до костного мозга русский Заблудившийся аргонавт.
Все они и были, в сущности, «заблудившимися аргонавтами» — и те, кто вернулся, и те, кто, подобно Валерию Перелешину, уехал еще дальше от Родины, чтобы вспоминать и тосковать по ней острее, пронзительнее. Кстати, появление самого этого понятия — «аргонавт» — представляется весьма любопытным. «Новым аргонавтом» называл себя писатель Иван Александрович Гончаров, отправляясь в кругосветное путешествие на фрегате «Паллада» в середине XIX столетия в поисках «золотого руна» вдохновения, творческого заряда.