Между тем доктор Флоран обнаружил у больного склероз легкого и сообщил Клемансо, что следует ожидать более или менее быстрого развития болезни. Скорее менее, чем более, все-таки обнадежил он. И больной протянет еще долго… Его оптимизма не разделял доктор Ребьер[248], живший поблизости, в Боньере. Сильные боли, которые испытывал его пациент, заставляли его подозревать рак легкого… Он также опасался обильного кровотечения, которое могло наступить со дня на день.
«Он всю жизнь работал не щадя себя, и теперь, боюсь, его организм изношен…» — написал Клемансо[249] 3 октября 1926 года.
Моне оставалось жить два месяца.
«Он ужасно страдал эти два последних месяца, — вспоминает Бланш[250]. — О живописи он больше не думал, говорил только о своих цветах и своем саде. С нетерпением ждал посылки от японских друзей, которые обещали прислать ему луковицы лилий…»
При этом он совсем не утратил ясности сознания, во всяком случае, если верить Даниелю Вильденштейну, которому удалось разыскать в архивах музея Мармоттана счет от позолотчика на сумму 3230 франков[251]. Не интересуясь мнением поставщика, Моне без колебаний потребовал пятипроцентной скидки и своей рукой начертал другую сумму!
В воскресенье 21 ноября в Живерни ждали к обеду Клемансо, вернувшегося из своей Вандеи. Своими впечатлениями от этого визита он поделился с журналистом Тиебо-Сиссоном, в свою очередь, повторившим его рассказ на страницах «Тан» 8 января 1927 года.
«По правде говоря, сильных болей Моне не испытывал.
Время от времени на него накатывал приступ удушья, но он не слишком задумывался о его природе, поскольку не лежал в постели. За 15 дней до его смерти я еще обедал с ним. Он говорил о своем саде. Рассказал, что со дня на день ждет не то два, не то три ящика очень дорогих семян, из которых вырастут цветы восхитительных сортов. „Весной вы их увидите! — добавил он. — Вот только меня уже не будет“. Но мне казалось, что в глубине души он сам не верил в это и надеялся, что в мае еще сможет насладиться красотой этих растений».
2 декабря Бланш телеграфировала Клемансо: Моне не встает, он перестал есть, у него страшные боли. С ним постоянно находился доктор Ребьер. Уколами ему удавалось немного облегчить состояние больного. Зеленые ставни оставались плотно закрытыми.
Клемансо немедленно примчался в Живерни. Поднявшись по лесенке, он вошел в комнату умирающего. Он больше не шутил. Сказал другу несколько простых и теплых слов. Моне его узнал и попытался улыбнуться.
Вечером Клемансо — убитый горем, вмиг постаревший — вернулся в Париж.
Утром в воскресенье 5 декабря он снова отправился в Живерни.
«Пока он ехал в машине, опустив все стекла, без конца торопил Брабана, своего шофера: „Скорее! Да скорее же!“ Этот ни на кого не похожий старик спешил в последний раз обнять навсегда уходящего друга. Он успел вовремя, и Клод Моне умер у него на руках»[252].
«Так и было, — рассказывал Клемансо Тиебо-Сиссону. — Я видел, что дышать ему становится все труднее, взял его за руку и спросил: „Больно?“ — „Нет“, — ответил он едва слышно. Через несколько минут он издал слабый хрип. И все было кончено».
«Так и было, — подтверждает его рассказ Мишель Моне. — Кончина отца была тихой. Он не сознавал, что умирает, и это большое утешение для всех нас…»
На следующий день в Живерни приехал журналист из «Депеш де Руан». «На скрип моих шагов по посыпанной гравием дорожке распахнулась дверь дома, — написал он. — Появился один из сыновей Клода Моне. Он молча стоял передо мной, и я видел его лицо, искаженное горем. Он не хотел ничего говорить, не желал никого видеть. „Да, вчера, в половине первого, — еле выдавил он из себя. — Не спрашивайте больше ни о чем… Он теперь отдыхает. Оставьте его в покое. Оставьте нас в покое…“»
Похороны назначили на среду, на половину одиннадцатого утра.
— Похороните меня по гражданскому обряду! — так потребовал перед смертью этот старый безбожник и образец религиозной терпимости.
Если верить Жану Ботро, тогдашнему обозревателю газеты «Журналь»[253], Моне оставил еще более подробные указания:
«Похороните меня как обычного местного жителя. И пусть за моим гробом идут только свои — вы, мои близкие. Не хочу заставлять друзей печалиться, провожая меня в последний путь. Главное, запомните — не надо ни цветов, ни венков. Это все пустая суета. Да и жалко мне губить цветы. Им место в саду. Так что нечего святотатствовать…»
И вот владелец похоронной конторы Ашиль Коломб уже отпирал двери усыпальницы, где Клода 15 лет ждала его любимая жена Алиса. Здесь же уже 35 лет покоился прах Эрнеста Ошеде — его покровителя и соперника. Здесь спали вечным сном его сын Жан, унесенный болезнью в 1914 году, и хрупкая Сюзанна Ошеде-Батлер, умершая в 1899 году, во цвете лет.
— Не надо никаких речей! — убеждал Теодор Батлер деревенского мэра Александра Жана.
Жан Пьер Ошеде в это же время звонил в префектуру Эвре:
— Обязательно предупредите префекта, чтобы воздержался от произнесения речи, даже самой короткой. Воля Моне в этом отношении категорична!
Утро 8 декабря было холодное и мрачное. Над Эптой клубился густой туман, окутывая своим ледяным дыханием плакучие ивы, склонившиеся над водой. Это был один из тех дней, когда кажется, что солнца больше не будет никогда.
Приехал Клемансо. Он сердился. Перед решеткой сада собралась толпа — и друзья, и просто зеваки. С трудом пробравшись сквозь плотные ряды людей, он вошел в дом. Увидев в комнате гроб под траурным покровом, воскликнул:
— Нет, нет, только не черное! — и решительно сдернул покрывало. — Только не для Моне! Черное — это не цвет!
«По-моему, это госпожа Бланш предложила взять вместо него отрез кретона, — вспоминает Дениза Тибу, мать которой работала в доме Моне прачкой. — Это была ткань в цветочек, голубовато-сиреневого цвета…»
Траурный кортеж направился на кладбище. Отпевания не было. Впереди колонны шагал мэр. Гроб с телом несли деревенские жители.
Клемансо пропустил вперед себя участников процессии, оказавшись в самом конце кортежа. Он шел медленно, опираясь на руку доктора Ребьера.
И вдруг он остановился. Сил идти дальше не осталось. Руки в перчатках, которых он никогда не снимал, дрожали. Глаза Клемансо наполнились слезами.