М. Булгаков. Дни Турбиных, первая редакцияПредставление о том, что во всем виновны аристократы, держалось долго. Но еще дольше держалось сентиментальное представление о «доброте народа». Еще в 1793 году на суде один из жирондистов, Ласурс, сказал: «Я умираю в день, когда народ потерял рассудок, вы погибнете в тот день, когда рассудок к нему вернется».
Я назвал это представление сентиментальным не случайно. Именно к концу XVIII века стиль рококо сменился сентиментализмом, вся Франция зачитывалась Руссо. Королева завела себе ферму, на которой она чуть ли не самолично доила корову, как простая пастушка.
Позже, у русских народников, та же любовь к народу и комплекс вины перед ним приняли почти истерические формы, вроде «пусть нас секут – мужиков секли же!». Это-то чувство вины, в конечном счете, и не позволило интеллигенции противостоять ужасам революции. Во Франции любовь к народу не принимала столь «острых» форм, но и во Франции вся знать в большей или меньшей степени верила в то, что народ страдает (это была совершенная правда), что его надо освободить от страданий и что как только это будет сделано – добрый народ еще больше полюбит короля, королеву и вообще всех своих благодетелей.
Большей ошибки трудно было совершить. Я, разумеется, не хочу сказать, что надо было все оставить как есть, но, занимаясь реформами, следовало бы предвидеть опасности.
Как заметил Токвиль (но он это заметил много позже, наученный опытом), самый опасный момент для плохого режима – это когда он пытается преобразоваться, стать хорошим. До сих пор все считали зло неизбежным и неустранимым, теперь злоупотребления, существовавшие столетиями, вдруг кажутся невыносимыми – поскольку возникла надежда от них избавиться. И сколько ни устраняй злоупотреблений прежнего режима – это ведет к тому, что оставшиеся (а что-то ведь всегда остается) кажутся особенно возмутительными.
Однако народа не опасались. Отчасти потому, что его считали добрым и сентиментальным, преданным своим добрым господам (ну, конечно, все знали и понимали, что не все господа – добрые, но это и есть вина господ перед народом). Отчасти же потому, что помнили: все предыдущие революции шли сверху, не снизу.
Так например, Жакерия – самое крупное и самое опасное народное выступление против власти – продолжалась какой-нибудь месяц, тогда как Столетняя война длилась 129 лет, Фронда – добрых 10 лет и так далее. Так что представление о том, что главная опасность исходит от знати, а не от народа, было ошибкой грубой, но в какой-то мере простительной.
«Чернь»
Роль Парижа была решающей в революции – и далеко не в первый раз. Причем интересно, что начинались мятежи, как правило, все-таки в провинции – и уж потом перекидывались в Париж.
Как пример можно вспомнить восстание «майотенов» (молотобойцев). Это произошло на 45-м году Столетней войны, в 1482 году. Мятеж начался в столице Нормандии Руане. Знатные виноторговцы, узнав о новом налоге на вино, решили возбудить народное сопротивление, но компрометировать себя не хотели. Они обратились к ремесленникам и мелким купцам: мол, стыдно подчиняться новому налогу – и напоили всех дармовым вином. Тут же толпа кинулась в ратушу, начала бить в набат – и началась знаменитая «Гарель»: грабежи, убийства (убито было, впрочем, не очень много людей: несколько чиновников и сборщиков налогов).
Конфликт в Руане удалось притушить. Мальчику-королю (Карлу VI было тогда 14 лет) посоветовали не раздувать репрессий, богатые буржуа Руана направили королю прошение о помиловании, а главное, пообещали определенную сумму денег в обмен на прощение. Словом, кое-как порядок восстановился. Но тем временем в очередной раз начал бунтовать Париж.