— Сколько раз я молился, чтобы ты ослушался меня, — продолжает он. — Чтобы ты его не убивал, чтобы позволил ему убежать. Помнишь нашу любимую шутку, когда мы с тобой были пленниками при дворе Галерия? Что мы с тобой убежим в горы, оставим позади нашу славу и наши беды и будем жить простыми пастухами в Далмации. Я так надеялся, что и с ним будет то же самое.
Неужели это исповедь? Сомневаюсь, что она удовлетворит Евсевия. Впрочем, я не виню Константина за то, что он постарался обойти стороной острые углы. Но, похоже, наше время истекло.
Из-за бронзовых дверей в конце зала то и дело раздаются какие-то звуки — глухие удары и стоны, как будто за ними в клетке сидит зверь. Евсевий вернется сюда с минуты на минуту. Это — мгновения его триумфа, и он бы не хотел, чтобы смерть вырвала у Него венценосного новообращенного.
Константин заговорил снова. Правда, едва слышно, я с трудом разбираю его слова. Я встаю с табурета и опускаюсь коленями на мраморный пол. Наши лица почти соприкасаются. Мне видна паутина красных линий на белках его глаз, фиолетовые мешки под глазами. Эти глаза когда-то взирали на весь мир.
— Как ты думаешь, почему я отправил тебя в Пулу? — шепчет он. — Я подумал, что если кто-то и проявит милосердие, то только ты. Ну почему ты меня не понял?
Его слова подобны ударам кинжала. Они безжалостно вспарывают мне сердце. Он действительно так хотел? А я, выходит, ошибся? Или же он вновь переписывает историю, чтобы успокоить свою совесть? Затаив дыхание, смотрю ему в глаза.
Что такое истина? Философы говорят, что она известна лишь богам, и наверно, они правы. Для нас, простых смертных, она — лишь клубок выцветших воспоминаний и лжи.
— Я всего лишь выполнил то, что мне было поручено.
Взгляд Константина устремлен куда-то в пространство.
— Ты помнишь Аврелия Симмаха? — шепчет он.
Неужели это вторая часть его исповеди?
— В тот день, когда я покидал Константинополь, он обратился ко мне с прошением. Хотел видеть меня. Он сказал, что ему известна правда о моем сыне. Как ты думаешь, мне следовало его принять?
— Правда о твоем сыне? — спрашиваю я. Не иначе, как он имеет в виду Александра, или Евсевия, или гонения христиан.
— Я ничего не хотел знать и отправил его к моей сестре.
Я чувствую, как моя голова идет кругом.
— Ты отправил его к твоей сестре?
Но разговор этот не о Симмахе.
— Я подумал, что, возможно, эта правда… — он на минуту умолкает. — Я ведь видел его. В Августеуме, среди статуй. Он точно там был.
— Вы скоро будете вместе, — говорю я.
— Неужели? — Неожиданно глаза его широко раскрылись, голос окреп. — Эта жизнь, которой я жил… ты думаешь, я ее заслужил? Евсевий говорит, что он способен смыть даже самое глубоко въевшееся пятно. — Константин качает головой. — Ты в это веришь?
— Ты прожил достойную жизнь. Ты принес империи мир.
— Я принес не мир, но меч, — еле слышно отвечает он. — В течение десяти лет я каждое лето вел военные кампании. Я умру здесь в окружении солдат, их точно будет больше, чем священников. Или ты считаешь, что все мои титулы будут что-нибудь значить, когда Христос встретит меня у небесных врат? Непобедимый Константин, четырежды победитель германцев, дважды победитель сарматов, дважды победитель готов, дважды — даков… Неужели ты думаешь, он будет так величать меня?
В дальнем конце зала бронзовые двери приоткрываются, и внутрь заглядывает озабоченное лицо священника.
— Евсевий ждет…
— Скажи ему, пусть подождет! — кричу я. Но, похоже, терпение Константина иссякло, да и время тоже. Он хватается костлявыми пальцами за перед моей туники и приподнимается. Я чувствую исходящий от него жар.
— Так ты прощаешь меня?
Прощаю ли я его? Мне трудно дышать. Я вот уже одиннадцать лет ждал от него этого вопроса. Эта была разделяющая нас пустота. Смерть нашей дружбы. Наша с ним внутренняя опустошенность. И вот теперь он задал его, но ответ застрял у меня в горле. Я не знаю, что ему ответить.
Я помню, что Порфирий сказал про Александра. Он все простил. Ни упреков, ни нравоучений.
Я наклоняюсь, чтобы обнять Константина. Я опускаю голову ему на плечо, ощущая щекой его сухую, горячую кожу, и обнимаю его голову.
— Прощай, — шепчу я ему на ухо.
Он весь напрягается. Из его горла рвется хриплый, сдавленный крик — не то ярости, не то отчаяния. Он захлебывается этим криком. Мне стоит немалых усилий отцепить от себя его пальцы, чтобы я вновь мог оттолкнуть его на подушки. Но он продолжает борьбу, машет руками, сбрасывает с себя простыни. Я тяжело бреду к двери. Она уже открыта. Внутрь врывается стража, за стражей — толпа священников, за ними следом — солдаты. Я иду против этой людской массы и вскоре сталкиваюсь лицом к лицу с Евсевием.
— Забирай свой трофей, — говорю я ему.
Но, похоже, он меня не слышит. Толпа несет его дальше, к смертному одру Константина. Я же тем временем выскальзываю прочь из зала.
Стоило мне остаться одному, как на меня накатывает раскаяние. Что бы ни произошло между нами, кто я такой, чтобы лишать старого друга его последнего утешения? Я разворачиваюсь, чтобы вернуться. Чтобы сказать, что я его прощаю. Что я люблю его.
Увы, толпа придворных преграждает мне путь. Мне никак сквозь нее не пробиться. Они плотной стеной становятся вокруг ложа, где Евсевий уже стоит рядом с тазом с водой. До меня долетают обрывки его слов.
— Умри и восстань для новой жизни, чтобы ты мог жить вечно.
Двери захлопываются у меня перед носом. Константина больше нет.
Глава 39Сплит, Хорватия, наши дни
На земле не так уж много мест, где можно пожить во дворце римского императора. Возможно, кроме Сплита таких мест вообще нет. Когда император Диоклетиан, бросив вызов всем традициям, сложил с себя на пике могущества императорский венец, он построил себе что-то вроде персонального дома престарелых, правда, с императорским размахом: дворец на морском берегу с видом на тихий залив Далматинского побережья. В основу планировки дворцового комплекса положен план военного лагеря размером в восемь футбольных полей, обнесенного десятиэтажными стенами. Внутри стен были разбиты сады, где император-крестьянин мог заниматься своим огородом. Роскошные покои и церемониальные залы (императору даже на заслуженном отдыхе полагается толика роскоши и величия), несколько храмов, посвященных старым богам, которых Диоклетиан с завидной жестокостью защищал от нападок христиан. Гарнизон — ибо хотя он и установил в империи мир, его преемники были завистливы и жестоки — и наконец мавзолей, чтобы остаться здесь на века.
Однако христиане выжили, несмотря на все его гонения, более того, обрели силу и низвергли как старых богов, так и их покровителя. Спустя пятьсот лет после своей смерти Диоклетиан подвергся самому страшному унижению: его порфировый саркофаг был вынесен из мавзолея, его останки выброшены в канаву, а вместо них в гроб положены кости одного из христианских мучеников. Церковь, которую он пытался уничтожить, прибрала к рукам его мавзолей, превратив здание в собор.