— Это дело, — сказал Боржевский, разоблачившись, и строго посмотрел на Дарью. — Ну, моя дорогая, стара.
— Что ж из того, что стара? А сами вы молоды?
— Что верно, то верно. Эх, уходит жизнь.
Он сокрушенно пожал сидящим руки, потом скептически взял в руки графинчик водки, наполовину неполный.
— Не бойся, старина, есть еще запас, — сказал Сергей Павлович, сразу переходя с ним на «ты».
Наплывали сумерки, но не хотелось зажигать огня. Лицо Боржевского, сухое, с пестрой, аккуратно подстриженной бородкой, странно и смешно напоминало иконописный лик.
Он говорил:
— Старость узнается не по волосам и по коже, а по человеческим жилам. Есть такая жила, артерия. У меня артерия хорошая.
И это было смешно.
— Каждый мужчина живет два века, а который — три.
— Ты живешь, наверное, четвертый век, — издевался над ним Юрасов.
— Все может быть. Смотря по тому, как жить. Мужчине определено долгое плавание, а женщина — утлая ладья. Уже хотя бы по одному тому, что бабий век — тридцать лет.
— Убавляешь.
— Нисколько. А в мужчине вся зависимость от артерии. У кого артерия хорошая…
Зажгли огонь.
— Коли ехать, то время, — сказал Боржевский, обсасывая усы.
Иван Андреевич чувствовал неприятную мутную тяжесть в теле и голове. По мере того, как он пил, образ Тони выступал перед ним яснее и яснее. Теперь вспомнились и глаза. Они были странно неподвижные, неживые, всегда устремленные перед собою, и выражение менялось только в губах. Но и губы у нее улыбались совершенно особенно, уголками вниз. Теперь он припомнил ее всю и удивлялся себе, что мог, вообще, ее забыть. Он покинул ее, выбросил из своей жизни эгоистично и грубо, как бездушный предмет, в котором миновала на время надобность.
И оттого теперь было, прежде всего, стыдно, и он не знал, как поедет к ней.
Простит она или нет? Нет, не простит.
Боржевский поднялся. Иван Андреевич не мог припомнить, кто первый сделал предложение ехать «туда». Это вышло само собой. Только не глядели в глаза друг другу.
— Я никогда еще не был, — сказал Сергей Павлович. — Черт!.. Все равно, поедем.
В передней они долго и угрюмо одевались, отыскивая шляпы.
— Калош не надо, — сказал Боржевский. — Там тротуарчики получше здешних.
За железнодорожным шлагбаумом сразу почувствовалась настоящая весна. Пахло теплой, нагревшейся за день и отходящей землей. Резиновые шины колес шуршали точно по бархату. Где-то гукнул маневрирующий паровоз.
— Славно, — сказал Боржевский, сидевший, точно ребенок, на коленях у большого Юрасова.
— Молчи, артерия!..
Сергей Павлович был угрюм.
— А это что? Кладбище? — спросил он, указывая на прозрачно-темнеющий лесок весенних безлистных березок за оградой.
В отдалении выступал туманным пятном печальный контур высокой белой колокольни.
— Нашли соседство!
— Что ж, покойничкам, по крайности, веселее!
— Ах, черт! Не о том я.
Замелькали домики слободки.
— Если к Тоньке, то дальше, — сказал Боржевский, угадывая намерения Ивана Андреевича. — Теперь их компания разрознилась: Катька в Таганроге, Эмка — умерла.
— Как? Та немка? — поразился Иван Андреевич.
— Она самая. Пуговицу в пьяном виде проглотила. Купцы здесь кутили. Подбили девку на пари. До денег страсть падкая.
— Ну, и что же?
— Да ничего же. Резали ее потом в больнице, да все без толку. А купцам что же? Кабы они были трезвые. Трезвые сюда не ездят. Стой!
Остановились у крылечка «со столбиками», с одной ступенькой.
— Да, уж это второй разряд, — сказал Боржевский, пока Иван Андреевич расплачивался. — Со ступеньки на ступеньку. Такая уж здешняя карьера.
Темно-зеленые ставни домика были наглухо заперты и задвинуты железными засовами, несмотря на теплую весеннюю ночь. Изнутри глухо доносилась музыка.
Боржевский постучал в дверь. Иван Андреевич стоял, испытывая страх и радостную дрожь. И вдруг ему показалось, что девушка его простит. Здесь все прощают. Сюда приходят уже заранее прощенные, принятые, все — какие есть.
Дверь тихо отворилась, кто-то что-то сказал, и они вошли вслед за Боржевским.
Охватило в тесной передней неприятным запахом сырости, пива и фиксатуара. Рядом, за дверью направо, оглушительно играли на гармонии, и из большой растворенной двери доносились звуки скрипки, под аккомпанемент расстроенного рояля. На гармонии играли «Коробушку», на скрипке и рояли — матчиш.
— Как, господа, в общий или прямо? — спросил Боржевский. — Где Антонида?
— Она в общем зале, — сказал бритый человек, похожий на официанта.
Вышли, покачивая бедрами, несколько декольтированных девиц, с ярко накрашенными лицами.
— Тонька, к тебе! — крикнула одна из них в глубину зала.
— Пойдем в общий, — сказал просительно Боржевский. — А, Манечка!
Он обнял одну из девушек за талию.
Музыка оборвалась, прекратился топот и скольжение ног по паркету.
Иван Андреевич вошел в зал. Посередине стояло несколько, вероятно, только что танцевавших под музыку девушек и двое бесцветных, но сильно выпивших молодых людей, которые продолжали выделывать ногами сложные и неопределенные па. По стенам, на стульях, сидели нетанцевавшие девушки.
Он тотчас узнал Тоню. Она была в черном бархатном платье. Ноги ее были спокойно вытянуты, и руки лежали на коленях. Только прическа была незнакомая, высокая, с неприятно свешивающимися двумя локонами на висках.
Она смотрела в его сторону, слегка повернув голову и не двигаясь.
Он пошел прямо к ней, толкнув кого-то по дороге. Музыка заиграла опять.
— Тоня, вы?
Со страхом, он протянул ей обе руки. Он боялся, что она вскочит и гневно от него уйдет.
Она улыбнулась, опустив уголки губ. Зеленоватые глаза сохраняли стеклянную неподвижность. Только чуть покосились брови и опять стали прежними. Вероятно, она вспоминала что-нибудь, но оно заслонилось чем-то новым, безымянным.
Не подавая ему на приветствие руки и глядя на него так, точно они всего только несколько дней не виделись, она чуть приметно двигала ногами в такт музыке.
Смущенный, он опустился рядом с нею на стул. Игриво напевая мотив, она продолжала смотреть на Ивана Андреевича, и в ее неподвижных, блестящих глазах то мелькало что-то похожее на воспоминание, то погасало опять.
Наконец, она спокойно взглянула на потолок и, не меняя ни позы, ни выражения лица, звонко и резко сказала: