А он словно прирос к ковру — стоял и хотел навечно упасть тут в обморок. Его словно избили до полусмерти дубиной — не столько этими откровениями, сказал он себе, опустошая успокоительный стакан, сколько в силу неизбежности.
— О’кей, детка, — сказал он.
Обряд прошел в наилучшем виде, хотя гостиная была переполнена, так что некоторые даже немного вспотели. В мирные времена, как теперь, люди часто венчаются в отеле, или в ратуше, или в увитом лозами коттедже за границей штата, где вас ждет пожилой мировой судья в закапанном супом жилете, — там можно обвенчаться всего за пять долларов. Люди, которым приятно считать себя верующими, но которые на самом деле не верят, венчаются в отеле, уставленном пальмами и папоротниками, в присутствии дружелюбного старого судьи, и слушают чтение восточной поэмы под названием «Пророк». Большинству же людей все равно, как пожениться, — за исключением епископалианцев, которые часто хотят, чтобы это происходило дома, и всегда питают пристрастие к тому, чтобы служба была поэтической. В этой службе вообще немало поэтики, и человек наблюдательный, находящийся на данной свадьбе и любящий эстетику, был бы несколько изумлен тем, как вел службу Кэри. Он не был актером и, будучи по натуре человеком сдержанным, предпочитал предоставлять людям, облеченным большей властью, известным северным проповедникам, служащим в своих мраморных и соборных церквях, устраивать спектакли, — он был не из тех, кто становится епископом, но в своем мягком и жалобном тоне он хорошо пел литургию и мог расцветить христианскую поэзию, и так достаточно богатую по своей ткани, изящными добавками. Раздвижной стол был накрыт алтарным покровом, и там стояли свечи, и когда он читал положенное по службе, мерцающий свет отражался в его очках огненными кольцами, и он был похож — со своими пухлыми щеками, маленьким закругленным подбородком и глубокой морщиной, которая шла от носа к поджатому бутоноподобному рту, — на сострадающую брюнетку-сову.
Гости сидели молча, как зачарованные, на скрипящих складных стульях, и даже когда полотно на одном из них лопнуло с треском под крупной женщиной — миссис Тэрнер Маккей, никто не обратил на это внимания, ибо тихий и мягкий голос Кэри звучал неожиданно повелительно, перекрывая почти затаенное дыхание, и шуршание одежд, и отдаленный рев ветра. Голос у Кэри был сильный, слегка хриплый, среднего регистра и звучал как мощный, меланхоличный, но не женственный тенор при слове «любовь» и мистически, как ласкающий баритон, при слове «Господь». Так, словно исполняя ораторию, этот великолепный голос, следуя тексту, казалось, выражал все человеческие чувства: нежность, и любовь, и надежду — и, казалось, зачаровывал тех, кто находился в помещении, создавая одновременно небесную и эротическую атмосферу; голос был уникальный и неотразимый, и многие женщины рыдали навзрыд.
А Лофтис едва ли слышал слова. В какой-то момент входе обряда все гости встали. Лофтис стоял в первом ряду — почему-то не рядом с Элен, а рядом с Эдвардом, который заметно покачивался и хрипло дышал, выбрасывая с каждым выдохом смачный запах пива. Лофтис время от времени краешком глаза мог видеть Элен. Она стояла навытяжку с другой стороны Эдварда, следя за происходящим напряженным и задумчивым — почти аналитическим, как ему показалось, — взглядом; этот взгляд не был радостным или безрадостным, когда она смотрела на спины Пейтон и Гарри или слегка поворачивала голову, чтобы лучше видеть Кэри. Лицо ее было просто спокойным и изучающим, но на нем мелькало любопытное победоносное выражение, и перед Лофтисом вдруг возник образ сухаря филателиста, смотрящего на особенно ценную почтовую марку. Почему она так выглядела, он не мог сказать, да и не пытался, поскольку чувствовал себя невероятно подавленным, и нервничал, и очень хотел сходить в туалет, однако лишь слабо понимал причину такого состояния. Можно было не сомневаться, почему это так происходило: Пейтон повела себя бессердечно, не пожелав приобщиться к царившему в этот день настроению. Он смотрел сейчас на ее спину, на то место, где юбка из какой-то зеленой материи, похожей на атлас, касалась ног, и вдруг Пейтон произнесла: «Да», — и, не разделяя то радостное настроение, которое действительно владело им, стала уничтожать его… вот проклятие. Он разволновался. Гарри произнес «да» низким приятным голосом с нью-йоркским акцентом, и где-то в помещении женщина шумно высморкалась.
Почему? Почему у него такая невыносимая депрессия? На Пейтон было платье, плотно облегавшее бедра, — он видел их: два полукружия, выступающие на женском заду при тесном поясе, образовывая наверху нечто вроде голландской крыши, — это было слишком заметно; ей следовало одеться поскромнее. Теперь уже недолго осталось ждать — тяжкое испытание скоро окончится, поскольку Гарри надевает ей на палец кольцо. Внезапно Кэри произнес несколько слов, и хотя Лофтис не услышал, что он сказал, это высказывание показалось ему невыносимо театральным и пустым. Скоро все это кончится и начнется прием, и, конечно, к тому времени настроение Пейтон изменится; он поцелует ее, она рассмеется, он пожмет Гарри руку, все они станут одной большой счастливой семьей, и он, одной рукой обнимая Элен, а другой — Пейтон, будет кивать гостям и улыбаться, опрокидывать бокалы с пенящимся шампанским и слышать Пейтон: «Ох, зайка, как я рада быть дома». Однако до этого, он понимал, еще должны пройти эти последние минуты, и его снедала безграничная, необъяснимая тревога, и его снедал такой же ненасытный голод, какой он чувствовал в это утро. Это было другое чувство. Это был другой голод — противоположный, и гнетущий, и ужасный. У него было такое чувство, будто комната съежилась и превратилась в маленькую теплицу, где цветы, и духи, и пудры, и помады — все женские ароматы приобрели один чудовищный тропический запах; в этой пьяной атмосфере, где витали чеканные слова Кэри, — в атмосфере, прочерченной косыми лучами октябрьского солнца, где слышно было, как сморкаются и сладострастно почмокивают губами, его нетерпеливый голод вытягивал щупальца, пытаясь найти прибежище и выход. Он закрыл глаза, вспотел и стал думать о блаженстве, которое может принести виски. Нет, дело не только в этом; его веки скользнули вверх, открылись, и он увидел Пейтон — ее крепкие крутые бедра слегка подрагивали, и он с отчаянием, с безнадежностью подумал о том, в чем не мог признаться даже себе, но все-таки признался: как теперь стал относиться — в большинстве своем по-скотски и отвратительно, но любяще — к существу более молодому и дорогому, существу, которое он любил с тех пор, как еще ребенком стал любить лица женщин и их плоть. «Да, великий Боже, — думал он (и подумал: „Великий Боже, что я такое думаю?“), — и плоть тоже, влажную жаркую плоть, напрягшуюся, словно этакий прекрасный дикарь». У него мелькнула мысль о Долли, и он удивился, почему ее тут нет. Ну что ж…
Нет, это несправедливо, и разум отчасти вернулся к нему, когда он открыл глаза, — несправедливо со стороны Пейтон так разрушать его надежды. Бесспорно несправедливо с ее стороны разбить его мечты об идеальном дне, и ему вдруг захотелось встать и объявить, что все это отменяется, сказать всем, что церемония откладывается до более благоприятного времени, когда они с Пейтон все выправят. А обряд подходил к концу. Лофтис увидел, как Кэри повернулся лицом к алтарю, Элен склонилась, восхищенная и старательно, без эмоций все выполняющая, и отбросила за ухо прядь волос. Эдвард кашлянул, отхаркивая накопившуюся в горле мокроту, а Лофтис громко простонал, хотя никто этого не услышал. И к нему снова вернулось чувство голода, посылая щупальца в воздух, насыщенный запахом резаных овощей, — только на этот раз мысли его стали вялые и мокрые, и инфантильные, и больше всего он жаждал добраться до туалета: мысленно он уже шел по проходу, мучительно пробираясь мимо затихших и напыщенных гостей. Они не замечали его или если и замечали, то не обращали внимания. Их головы были склонены в молитве — собственно, и его тоже, — но теперь он стоял в нижней ванной комнате, в воображении разглядывая мозаику выложенных плит, безупречно чистый умывальник, чувствуя, как вся тревога блаженно улетучивается вместе с прозрачной, лимонного цвета струей. «Бог мой, — думал он, — Бог мой, Бог мой, так давно». Его одолевали желание и голод, и он думал о том, что было и что сейчас происходит, обо всем быстротечном и о себе: как он ребенком стоял сорок лет назад в старинной уборной и, наблюдая, как течет желтая струя, почему-то не почувствовал головокружения от странности того, что из него так беспорядочно хлещет вода. А вот сейчас голова у него кружилась, когда он стоял в этой странной комнате, набитой розами, зная, как трудно поверить в собственное рождение.