— Так раствор не расползется весь по сторонам. Когда балата ляжет на него, он войдет в эти зигзаги и заполнит там всё до последнего пузырька.
Потом он положил на раствор балату, легонько постучал по ней рукояткой молотка и кончиком лопатки собрал выдавленный снизу раствор, положил свой ватерпас в направлении с юга на север, а затем с запада на восток, проверил и сказал:
— Видишь, как ровно? У американского президента бильярдный стол не такой ровный, как эта балата. Можешь положить на нее шарик от шарикоподшипника, он всё равно не шелохнется.
Он снова разровнял щебень ладонью, проворчал: «Песок лучше!» — и снова положил порцию раствора. Опять разгладил, начертил свои маленькие молнии, положил еще одну балату и снова постучал. В этих его размеренных глухих постукиваниях был какой-то особый ритм, словно они с домом посылали друг другу потаенные сообщения, как заключенные из соседних тюремных камер. Он погладил рукой обе плитки, скользнул испытующей подушечкой большого пальца вдоль шва, снова взял ватерпас и на этот раз положил его на обе балаты сразу.
— Ошибки укладки невозможно скрыть, — объяснила мне Тирца. — Провода и трубы спрятаны в стенах и в полу. Штукатур и маляр пообвиняют друг друга в халтуре, но потом всё равно ее замажут. Но работа плиточника открыта глазу, а из-за всех этих прямых углов и длинных швов даже непрофессиональный глаз сразу видит ошибку.
— Нахальная девочка, — проворчал Штейнфельд, — но в работе немного соображает.
Часа через два с половиной, закончив укладывать три первых ряда, старый плиточник протянул руку старому подрядчику и сказал:
— Помоги мне встать.
Мешулам взял его за руку и поднял. Оба застонали от боли и усилия.
— Теперь, когда Штейнфельд уложил первые три ряда, как только он один умеет, — сказал мне Мешулам, — любой плиточник может уже продолжать дальше.
А Штейнфельд объявил:
— То, что я сделал вам здесь, даже наше сраное правительство не сумеет испортить. Теперь пусть ваш китаёза продолжает сам, только проследите, чтобы он не положил вам рис вместо щебня!
Я вышел с ним наружу. Он заглянул в холодильник и крикнул:
— Тиреле, как насчет кусочка копченой рыбы?!
— Всё там внутри, — крикнула она из дома. — Поищи как следует.
— А как насчет капли водочки под рыбу?!
— Не во время работы, Штейнфельд. Возьми себе пива, хватит с тебя.
Штейнфельд вынул из холодильника рыбу, зеленый огурец и сыр, нашел в закрытом отсеке хлеб, потом извлек из глубин своего школьного ранца нож, отрезал кусок рыбы и сел на стул. Его правая рука дрожала.
— Это уже несколько лет она так дрожит — сказал он мне. — Доктора ни хрена не могут сделать, но как только я становлюсь на колени, чтобы работать, она тут же перестает. — И протянул мне огурец: — Почисть мне его, пожалуйста.
Я почистил ему огурец и хотел было налить пива в его чашку. Но Штейнфельд сказал, что предпочитает пить прямо из бутылки:
— Из чашки у меня всё выплескивается. Только не говори об этом Тирце, хорошо?
Когда он закончил есть и пить, я положил для него подстилку в тени рожковых деревьев, он лег на нее и заснул. Мешулам сказал Тирце:
— Пусть твой рабочий пока делает что-нибудь другое, а мы с тобой немного продолжим после Штейнфельда. — А мне сказал: — Мы с Тиреле уже уложили в своей жизни пару-другую балат, а ты берись, смешивай и подавай нам раствор, заодно выучишь новую профессию.
Я смешивал и подавал, а Мешулам Фрид и дочь с ограниченной ответственностью встали на колени и начали укладывать. Потом Мешулам сказал:
— Ну, Иреле, теперь и ты положи несколько балат, все-таки это твой пол.
Я всё еще помню, где они лежат. Даже сегодня, через несколько месяцев после того, как Тирца оставила меня и ушла, я могу опознать мои балаты, и ее балаты, и те невидимые углубления, которые наши тела оставили в полу.
3
Но в то время мы еще были вместе, и Тирца признала:
— Штейнфельд был прав. Двадцать на двадцать действительно красивей.
И назавтра объявила:
— Раствор уже высох. Давай обновим и наш новый пол.
— Подстелить что-нибудь?
— Нет. Много ли людей могут сказать, что они лежали в обнимку на полу, который сами же и настлали? Ляг на меня, юбимый, я хочу почувствовать тяжесть твоего тела.
Я лежал на ней. Мы соприкасались грудью, прижимались бедрами, встречались губами. Наши колени — чашечка к чашечке, руки вытянуты в стороны, пальцы переплетены, как будто мы распяты друг на друге.
— Давай совсем разденемся. Подумай, как приятно — горячее тело на прохладном полу!
Заходящее солнце заполнило собою проем в стене, пробитый в первый день творения дома, залило и зажгло его пустое пространство.
— Ты соскучился по мне?
— Да.
— Так вот я пришла. Это я. Я здесь.
— Хорошо.
— А когда меня не было?
— Когда тебя не было что?
— Ты тоже скучал по мне?
— Да.
— Когда больше?
— Тиреле, я увидел тебя не позже чем сегодня утром.
— Я не говорю про сегодня утром. Не про сегодня. Я про все эти годы, все годы, что прошли с тех пор, ты тогда тоже скучал по мне?
— Зануда.
Она засмеялась:
— Мы решили поссориться? Потому что если со мной ссорятся, у меня потом не стоит.
Мы перевернулись. Ее лицо надо мной, медленно погружается в мое. Я вздрогнул от мгновенной четкости воспоминанья. Есть люди, которые воспринимают реальность, как положено, с помощью органов чувств. Но мои органы чувств — лишь посредники между реальностью и памятью, и при этом не каждый из них — в положенном ему участке. У меня порой нос посредничает между воспоминанием и звуком, а иногда ухо осязает, глаз припоминает запахи, а пальцы видят.
Тирца целовала меня в шею, которая дрожала под ее губами. Она слегка приподымалась, чтобы я мог видеть ее глаза и ее тело. Хотя она уже беременела и рожала, ее соски по-прежнему были маленькими и четко очерченными: бледно-розовый левый, темно-красный правый. Время от времени она обводила их облизанным, мокрым пальцем, слегка приподымая грудь легким вдохом:
— Посмотри на них: этот я одолжила у нашего кислого граната, а этот — у сладкого.
Мне никогда не надоедает вспоминать ее. Ее маленькие груди, ее жесткие, курчавые волосы, чуть приподнятый живот. Ее короткое, сильное тело и длинные ноги. Ее слегка торчащий пупок и ту густую темноту внизу под ним, что всякий раз удивляла меня заново, как в нашей юности, когда она со смехом говорила: «У меня в пипине растет металлическая стружка!» — и там, в этой темноте, единственное мягкое место во всем ее теле, подобное ручью в камышах и тростниковых зарослях.