Поздно ночью Порта и Рудольф Клебер, наполненные пивом и добрыми чувствами друг к другу, шли по крутой, извилистой Ландунгсбрюке к Навигационной школе за военным госпиталем. На вершине холма стояла скамья. Они сели бок о бок и какое-то время молчали, прислушиваясь к негромким ночным звукам города.
— Что ж, ежели ты правда так хорошо играешь, — заметил наконец Порта, — у тебя все будет в порядке. Но предупреждаю, старику Хинке угодить нелегко. Нужно быть по-настоящему на высоте — ясно?
— Давай, покажу. Ну, давай!
Клебер благоговейно достал серебристую трубу из футляра. Несколько раз облизнул губы, поднес к ним инструмент и покосился на Порту.
— Я был одним из лучших в полку. По-настоящему классным. Играл в Нюрнберге на большом параде. Играл на одной из пирушек Адольфа. Играл…
— Кончай хвастаться, начинай играть! — проворчал Порта.
Клебер поднялся. Сделал глубокий вдох и поднес трубу к губам.
Над темным городом понеслись звуки кавалерийской фанфары[65].
Порта ковырял в носу, делая вид, что музыка не производит на него впечатления.
Затем Клебер исполнил пехотную фанфару и нетерпеливо повернулся к Порте.
— Так, ладно, что тебе хочется услышать? Что ты предлагаешь сыграть?
— Чего меня спрашивать? — Порта подавил зевок. — Смотря по тому, что ты знаешь, так ведь?
— Могу исполнить блюз.
— Нельзя, — сказал Порта. — Непатриотично. Блюз — американская музыка. Если кто услышит, отправимся оба на гауптвахту.
— Это пугает тебя? — с вызывающей насмешкой спросил Клебер.
— Нисколько, — ответил Порта. — Только не уродуй его, вот и все, что я прошу. Я не раз встречал людей, которые говорят, что умеют исполнять блюз, а сами понятия о нем не имеют.
— Вот послушай-ка, — сказал Клебер. — Замолчи и слушай.
Серебряный звук трубы громко огласил ночь. Клебер знал, какому риску подвергается, но в душе он был музыкантом, и в данную минуту ничто больше не имело значения. Он выгнул спину, подняв трубу к небу, к звездам, и рыдающая музыка понеслась ввысь, в темноту. Несколько туч разошлось, появилась луна и осияла серебристый инструмент.
— Недурно, — сказал Порта. — Сыграй еще.
Звук трубы торжествующе поплыл над спящим городом. Не привлечь к себе внимания он не мог. Вскоре появился полицейский, запыхавшийся от подъема по склону. Клебер стал с укором надвигаться на него, хмурясь, как бы бросая ему вызов. Полицейский постоял, переводя дыхание. Голову он склонил набок, слушая музыку.
— Мемфисский блюз, — произнес он наконец. Подошел к Порте. — Мемфисский блюз — как давно его не слышал.
Он снял шлем, вытер платком лысину и сел на скамью.
По склону поднялись две девушки, привлеченные очарованием клеберовской трубы. Клебер играл словно ради спасения жизни. Его слушатели сидели в молчании.
Приподняв бровь, Клебер взглянул на Порту.
— Ну, как?
— Классно, — ответил Порта. — А как насчет этой вещи?
И насвистал несколько тактов.
— А, да! — сказал полицейский. — «Глубокая река» — знаю ее[66].
— Погодите, — сказал Клебер. — Не торопите меня.
Теперь он был артистом. Он держал слушателей в своей власти и знал это. Он заставил их ждать.
Потом мелодия старого блюза захватила всех и не отпускала, они слышали в ней властный ритм, топот миллионов марширующих ног, стук конских копыт о твердую землю, рокот танков и броневиков, движущихся навстречу противнику…
Клебер перестал играть. Он запыхался. Снова повернулся к Порте.
— Ну, что скажешь теперь?
— Слышал и худшее исполнение, — признался Порта, но с усмешкой. — Слышал и худшее.
— Надо полагать! — возмущенно произнес, полицейский. — Чего еще можно требовать?
— Ты не понимаешь, — ответил Порта. — Этот человек хочет играть по должности, ясно? Для роты. Тут нужно иметь божий дар. Совсем не то, что играть в оркестре. Это каждый может. Играя для нас на фронте, — он сурово взглянул на Клебера, — ты провожаешь людей на смерть, уразумел? Последнее, что кое-кто из нас услышит, это твоя труба понимаешь, что я имею в виду?
Наступило молчание. Порта коснулся того мира, к которому все остальные никакого отношения не имели. Мира, где смерть — всего-навсего привычный, само собой разумеющийся факт, где взрослые мужчины уподобляются детям, когда, сражаясь, переходят из одной жизни в другую.
— Да, понимаю, — ответил Клебер. — Мне раньше в голову не приходило.
— Это не то, что играть на параде, — сказал Порта.
— Да, конечно, ты прав.
— Не то, что на одной из паршивых пирушек Адольфа.
— А что скажешь об этой вещи? — спросил Клебер, неожиданно улыбнувшись. — «Смерть музыканта» «Viva la muerte»[67]…
Нежно резкий голос трубы жалобно понесся в ночное безмолвие. Он вздымался и понижался, плакал, взды хал, трепетал, повествуя о музыканте, доведшем игрой себя до смерти. Клебер то пригибался к земле под нога ми, то выгибался к небу над головой. Воздух был напоен печалью.
Viva la muerte. Viva la muerte…
— Ладно, — сказал Порта. — Я позабочусь об этом. Ты можешь играть для роты, и значит, будешь.
Они ушли, не сказав ни слова ни полицейскому, ни девушкам.
Через восемь дней полк получил приказ выступать, и, как обычно, в казармах началась лихорадочная деятельность. Замену лейтенанту Ольсену нам еще не прислали. Оберст Хинка собирался взять на себя его обязанности, пока мы не прибудем на фронт. К тому времени должны были непременно прислать кого-то. Но до тех пор оберст нас вполне устраивал. Хинка был предпочтительней какого-то незнакомца, он командовал пятой ротой, пока не получил повышения, и все мы, давно служившие в ней, хорошо его знали.
Перед отправкой наш новый музыкант показал, на что способен. Он играл прощальную фанфару, мы все стояли и слушали:
Adieu, vieille caserne,
Adieu, chambrees puantes…[68]
Мы снова отправлялись в путь. Обратно на фронт. Это всякий раз оказывалось внезапностью. Мы знали, что отъезд неминуем, знали о нем наверняка последние несколько дней, но все равно он застал нас врасплох, и от грустного голоса трубы Клебера во многих загрубелых глотках встали комки.