мама умерла — Андрюши нет — эти раны в земле, как самое страшное… как рыхлые десны, из которых вырвали зубы… как свежие могилы… дымок в небе… черные кляксы птиц… черные платки… черно-белые фотографии…
Птицы взмывали; земля рвалась из-под ног; кругами, кругами — она смотрела им вслед, мысленно давала имена: Орфей, Тесей, Пелей, Алкей…
Прикрепляла к каждой невидимую нить. Птицы летели, она быстро шептала: Неофей, Кефей, Астерий…
Громко три раза выдохнув, отправляла со стаей свое послание, все книги, что она прочитала, все мысли, все молитвы, все слезы, все письма, что боялась писать — ему, который там…
Редкий получала ответ. Он был осторожен, писал под разными именами и на разные адреса, но она безошибочна узнавала его по-детски трогательный почерк, крупные буквы, какой бы наклон ни приняли, сердце начинало биться, и слезы вставали в глазах, — она не могла себя сдержать — сыночек-лепесточек ты мой! Прижимала к груди и уносила, читала, расшифровывая, выучивала наизусть, а потом сжигала и быстро старалась забыть, чтобы никто не подсмотрел, не подслушал мысли.
Так, следующее…
Приходили из полиции, выспрашивали; вертелись странные типы, вынюхивали; следователь кричал, требовал, чтобы что-то ему дали, чтобы я ему написала адреса знакомых Андрея, но я не знаю никаких адресов, копались в бумагах, он писал роман, тот смеялся и топтал бумаги, наступал небрежно, выворачивал ящики, выгребал из шкафов бумаги и вещи, многое побил, сумасшедший, я его испугалась, он орал на меня: «Ты блядь что дура нахуй нихуя не понимаешь что будет бля с твоим ебаным ублюдком?» Потом он взял себя в руки, начал остывать, взял стакан, попил воду из-под крана, походил по комнатам и уныло процедил: «Ну, как вы живете! Ну, что это за бардак? У вас в доме совсем порядка нету!» Я сказала, что он сам этот беспорядок только что навел. Он сел на кушетку Андрея и спросил сонно: «Где его записные книжки?» Он мне показался странно сонным. Его вдруг в сон сморило. Я подумала: сейчас он ляжет и поспит. Я бы не стала его будить. Пусть спал бы… Авось проснется человеком? Принесла ему несколько записных книжек — все, что нашла, пожалуйста. Полицейский смотрел в записные книжки сына, на лице его была маска брезгливости и раздражения, такая кошачая гримаса, вот-вот сплюнет, он читал, а там были заметки к романам и стихи, много стихов. «А где адреса, и телефоны, и имена? Он что, кроме стихов, ничего не писал?» — «Писал, — гордо сказала я, разозленная: — Прозу!» Он кинул все и с шумом пошел вон, грубиян, как мой муж, такой же нахал, такой же чурбан, как твой папаша, знай же, сын, теперь отцы твои тебя ищут, Андрей, отец твой размножился, я всегда знала, что он не был человеком, и ты мне говорил, что он умел изменять внешность, он был демоном, и это его вассалы, не убил отец нас, так эти пришли, берегись же и не возвращайся в эту страну! Прислали через три дня бумагу какую-то на эстонском, я ничего не поняла, предстоит нести расшифровывать. Кому? Ума не приложу. Опять приходил и стонал: чтобы сообщили когда и где последний раз… скажите, хоть что-нибудь… мне нужно знать… поймите, в противном случае я ничем уже помочь не —
К чёрту! Другое, другое…
Под окнами стояли машины, через дорогу, за углом — караулили. Приезжала три раза очень красивая красная спортивная, с открытом верхом; в ней было двое; тот, что был за рулем, всегда оставался в машине, курил, сидел в больших солнечных очках и нервно поглядывал по сторонам; другой, тоже в очках, блондинистый, высокий, в джинсовом, поднимался, звонил в дверь; я не впускала, говорили через цепочку. «Можно договориться… — шипел с акцентом, с перегаром. — Передай сыну, чтоб думал и звонил». Просунул бумажку с телефонным номером; отдала бумажку следователю. Решила фотографировать всех, и следователя, и тех, кто приходит и спрашивает, и машины на дороге, у дома, за углом, спортивную красную с водителем; записываю номера в большую тетрадь, в которой Андрюша писал стихи…
По ногам и спине ползли судороги… красная спортивная… с откидным верхом… в конце концов, надо хотя бы покурить, решил я, нечего тут читать, все это написано кому-то другому, не мне, нет, не мне, я не должен это читать, я уже не адресат этих писем, я не знаю эту женщину, кто она такая? я уже не тот человек! Финито! Торопливо измельчив письма, побросал клочки в воду и пошел на Кристианию, десять минут, если не меньше, шел по улице Святой Анны и читал свои идиотские стихи, я читал их голубям и прохожим, воротам церквушки и стенам из красного кирпича, я читал их для себя, мычал как сумасшедший, мне не нужны были слушатели, и тем не менее я читал громко, чтобы звезды пали на землю и наступил конец времен.
Заночевал у Дорте… Дорте делала коктейли, она была пьяна… Она была так пьяна, что даже не поняла, что у меня ломка, она предложила выпить, я бросился в туалет, меня рвало, весь плов и все молоко вышло, и еще, вот это очень жутко, мне показалось, что меня вырвало клочками изорванных писем матери, я даже запустил руку в рвоту, чтобы проверить, но это был, разумеется, глюк. Когда я вышел из туалета, она так сильно поплыла, что даже забыла о том, что я пришел, не мог я так долго просидеть в туалете, она забыла обо мне, потому что надралась в одиночку, как свинья, она мне была противна… Она бросилась ко мне: — where did you come from, for helvede?.. I did not know du var hjemme![98] — Неужели я так долго блевал, — промелькнуло у меня в голове, и тут же мысли затянуло густыми мрачными тучами… она растеклась у меня на руках… мы чуть не упали, у меня не было сил ее держать… судороги пробегали по ногам как молнии… и дрожь, параноидальная и неуловимая, проносилась по спине, точно насекомое… мы плюхнулись на кровать… подняли много пыли, она хохотала, как чайка… не человек, а ворох тряпок, — столько на ней было всяких кофточек, платков, шалей…
— Я думала, ты не приедешь, — шептала она. — Я думала, ты больше никогда…
— Как я мог не приехать, моя дорогая! Ну, любимая, как я мог?! Без тебя… Нет жизни… Звезды не радуют…
— О, мой поэт! Мой мальчик!
Куда мне еще было идти… мне нужно покурить, сняться