В это время молодой Бучинский крепко связывал ему руки и ноги, и когда часа через два царевич вернулся с оцарапанной щекой, он нашёл атамана лежащим на полу связанным и в прежнем положении.
— Ну, батька, жив? — спросил он обиженным голосом у вошедшего царевича.
— Немного только оцарапан! — отвечал Димитрий, указывая на окровавленную щёку.
— А безмозглого заколол? — полюбопытствовал казак.
— Понесли чуть живого! — тут царевич опустился на колени, чтобы разрезать верёвки, которыми связан был атаман.
— Ну, это хорошо! — улыбался Корела, сидя на полу и распутывая ноги освобождёнными руками. — Жаль только, что не до смерти. Ах, жаль!..
В это время Ян Бучинский, угрюмо поглядывая в окна, ходил по комнате из угла в угол и старался не вникать в разговор Димитрия с атаманом. Бедный молодой человек оказался в самом неприятном положении. Сейчас только был он свидетелем отчаянной схватки. Царевич и Корецкий встретились, как было условлено, в дубовой роще, верхами. Они понеслись друг на друга с обнажёнными саблями и ловко отражали первые удары, но от сильного толчка Корецкий упал с лошади. Димитрий объявил себя удовлетворённым, но рассвирепевший князь бросился на него с такой быстротой, что он едва успел отразить сабельный удар, оцарапавший ему щёку, и в то же время царевич насквозь проколол Корецкому руку пониже плеча. Рана была не опасна, но потеря крови — так велика, что он потерял сознание. Бучинский радовался торжеству своего друга, но в то же время не мог не досадовать, что пролита кровь. А вдобавок ещё здесь бородатый дикарь употребляет так бесцеремонно давно укоренившийся, но всё-таки не лестный эпитет. Душа его готова была отшатнуться от царевича, от всего московского дела, но куда было отшатнуться?.. Молодой Бучинский лет до четырнадцати воспитан был матерью, усердной кальвинисткой. Она сообщила его характеру такую прямоту и такую твёрдость, что потом шесть лет учения в иезуитской коллегии во Львове не могли его испортить, не приучили его совершенно отказываться от своей воли для исполнения приказаний патеров. Его пылкая душа не выносила сознания, что каждый шаг его заранее просчитан и определён помимо его сознания и даже порой против его совести. Переписывая запись об уступке Марине Новгорода и Пскова, он уже негодовал, что держава его друга, молодого царевича, уменьшится на две такие существенные страны; но спорить было уже поздно, потому что всё было заранее и давно подстроено и утверждено интригой всемогущих ксёндзов. Это до такой степени выводило его из терпения, что он готов был даже примириться с грубостями дикаря-атамана и чувствовал, что он может совершенно проникнуться русскими интересами — просто из поляка сделаться русским. Надо заметить, что несколько сотен лет назад, когда славянские племена были ближе к общему своему началу, такое чувство в молодом человеке, задыхавшемся в ксёндзовских тисках, было гораздо возможнее, нежели впоследствии, когда история России и Польши страшно обогатилась взаимными тяжкими ударами... Поэтому, сочиняя письма к царю Борису от имени царевича и воззвания от него же к московскому народу, Бучинский излагал в самом деле то, что думал с полной искренностью, и не показывал своих грамот ксёндзам. Грамоты отличались простотой и правдивым тоном. Одна из них дошла до нас:
«Бог милосердный по своему произволению покрывал нас от изменника Бориса Годунова, хотевшего нас предать злой смерти, не восхотел исполнить злокозненного его замысла, укрыл меня, прирождённого вашего государя, своей невидимой рукой и много лет хранил меня в судьбах своих; и я, царевич Димитрий, теперь приспел в мужество и иду с Божьей помощью на прародителей моих, на Московское государство и на все государства Российского царствия. Вспомните наше прирождение, православную христианскую истинную веру и крестное целование, на чём вы целовали крест отцу нашему блаженной памяти царю и великому князю Ивану Васильевичу всея России и нам, детям его — хотеть во всём добра; отложитесь ныне от изменника Бориса Годунова к нам, и вперёд уже служите, прямите и добра хотите нам, государю своему прирождённому, как отцу нашему, блаженные памяти государю царю великому князю Ивану Васильевичу всея Руси; а я стану вас жаловать по своему царскому милосердному обычаю, и буду вас свыше в чести держать, ибо мы хотим учинить всё православное христианство в тишине и покое и в благоденственном житии».
По целым дням иногда сидел Бучинский, переписывая эти грамоты в великом множестве экземпляров. В Самборе было известно, что царь Борис принял все меры, чтобы не допускать таких грамот в своё государство, и что многие перехватываются полицейскими агентами для отправления к царю. Поэтому приходилось заготавливать их очень много, рассчитывая, что только десятая их часть попадёт в руки московских людей. Для пересылки их употреблялись всевозможные средства: укладывали их в кипы товаров, вкладывали в мешки с хлебом; а хлеба доставлялось тогда много в Московское государство по случаю бывшего неурожая. Борисовы люди жестоко преследовали эти грамоты и их распространителей, и тем упорнее люди везде шёпотом толковали, что царевич жив и идёт занять престол своих прародителей. Боясь преследований, множество народу бежало в Польшу, и в Самборе то и дело московские люди просили разрешения ударить челом царевичу и звать его в Москву.
Так однажды, уже в конце августа, было большое представление в угольном павильоне самборского дворца. Из рязанской земли Ивашка Кашин с товарищем, из Москвы торговый гость Андрюшка Сокольников с троими беглецами, из Суздаля Ивашка Просовиков дворянского рода, из Ярославля Кирюшка Охотин, бежавший из московского застенка, всего человек пятнадцать ожидали выхода царевича. Позади этой маленькой толпы, у стены, с видом недоверчивого любопытства, скромно держался сын самборского православного священника Яков Зубрицкий. Он недавно окончил курс во львовском братском училище, собирался поступить на должность учителя в Перемышле, а между тем работал при отце. Весть о царевиче всея Руси давно достигла скромного жилища священника, отца Герасима, но смиренный служитель алтаря один раз только попробовал проникнуть в гордый самборский замок, и попытка эта не удалась. Священник потом всё ожидал, что православный царевич посетит его бедную церковь, хоть раз отслушает обедню и помолится вместе со своими единоверцами по православному обряду. Но царевич, похоже, и не вспоминал о русской церкви, не приходил он молиться со своими единоверцами, и отец Герасим впадал в сомнение, и в глубине души своей говорил, что он, конечно, человек не русской царской крови. После весьма долгого ожидания он послал, наконец, сына Якова посмотреть — что это за царевич...
Димитрий вошёл в сопровождении своего секретаря и бессменного Корелы. Приезжие поклонились в землю и не поднимались, пока царевич не ободрил их ласковым словом. Он каждого расспрашивал, откуда тот приехал, чем занимался на родине, оставил ли дома семью, собирается ли домой и когда...
— Где уже домой, отец ты наш милостивый! — отвечал на расспросы Кирюшка. — Разве есть дорога домой тому, кто твоей милости челом бил? По косточкам разоймут того, кто царскому твоему господарству поклонился, либо на кол посадят. Лиходеи твои, Борисовы люди, как псы, рыщут и хватают людей, и мучениям предают всякого, кто только слово молвит про твоё здоровье: языки вырывают, уши режут, исполосавши спину кнутом. А уж если кто здесь побывал, так Борисовы люди изведут лютой казнью не только его, но и всех его родственников до седьмого колена. Нет, отец наш! За тобой разве, так ещё можно думать о родине, а без тебя — камень на шею да в воду. Другого пути нет.