— Меня зовут Ягмур (Дождь).
Одна из девушек тут же шутливо откликнулась:
— А меня Самур (Грязь).
Эти двое — девушка и молоденький студент — с первого взгляда влюбились друг в друга и уже вскоре курили сообща одну сигарету. В этом турецком рабочем объединении, словно в старом французском фильме, дымили все подряд-у каждого в руках или во рту была сигарета. Маленькая роль, главная роль — не имеет значения, сигарета все делает фотогеничным — кино, ожидание, жизнь. Эти мужчины сели в Турции в автобусы, потом в поезда, потом в самолеты — и прибыли в Берлин. Тут они оказались перед лестницей, верхний конец которой исчезал где-то в небесах. Они взбирались по этой лестнице, думая про себя: «Только несколько ступенек, потом мы спустимся обратно». Ибо потом они хотели снова сесть в поезда и автобусы и вернуться в места, откуда уехали. Эти мужчины говорили точно так же, как многие женщины в нашем общитии: «Через год только меня здесь и видели». Они много говорили об этом годе, на который они приехали в Берлин, говорили так, словно этот срок вовсе не из их жизни; они без конца курили, пили чай, а по городу передвигались только вместе, словно это джунгли, а они остались тут одни, без отцов. Фабричные гудки, открывающиеся и закрывающиеся дверцы автобуса, резкая вспышка света, вырывающая тебя из сладкого сна, мыльная пена в зеркалах, шершавые голоса бритвенных лезвий, сбритая щетина в умывальной раковине, кафель печей, обжигающе ледяной по утрам, постылый тусклый свет в булочной, грязный снег под колесами автобуса, спящие попутчики в поездах, ни телеграфного столба, ни птицы в чужом небе, только мелькают в окнах одинокие раскуроченные телефонные будки. Казалось, останься ты на этих улицах один, и тебя, как песчинку, подхватит ветром и расшибет о первую попавшуюся стену. Вот почему эти мужчины повсюду ходили вместе. Снег запорошивал им усы. Троим запорошенным снегом усам куда легче пробиваться сквозь снегопад, чем таким же усам в одиночку Так, вместе с другими, подле других, каждый мужчина находил себе и отца, и деда, и одолевать дорогу, конца и края которой не видно, рядом с дедом и рядом с отцом было не в пример веселей. Мужчины сообща ходили по берлинским улицам, горласто перекликаясь между собой, словно стараясь громкостью речи проложить себе путь в чужом, неведомом, дремучем лесу. Они и на другую сторону улицы переходили вовсе не для того, чтобы свернуть, допустим, в переулок, а просто торопясь догнать собственные непослушно-громкие слова. Так они и шли вслед за собственными словами, а людям, которые этих гортанных слов не понимали, казалось, что пришельцы просто привыкли у себя дома гоняться за ослами да индюшками, вот и кричат, вот и несутся очертя голову. Вслед за своими словами мужчины доходили до турецкого рабочего объедини гая, там они курили и пили чай. Потом, вставая, не говорили «Ну, я пошел», а только: «Ну, мы пошли». Подливая себе в стакан чаю, человек говорил: «Попьем-ка чайку». Завидев на столе газету, решал: «Почитаем — ка газетку». Всякое «я» жалось к другому «я», торопясь образовать «мы». Только материя, из которой были пошиты их брюки, только их вязаные жилетки способны были поведать что-то про историю их «я», только смуглость или белизна их кожи, морщины на их шеях, несхожесть их говоров указывали на то, что родились они от разных матерей. Когда они не разговаривали, а просто стояли в комнате, казалось, будто все они стоят вокруг одной лошади и, положив руки ей на холку или круп, греются ее теплом. Заслышав с улицы визг тормозов или отчаянный гудок пошедшей юзом машины, говорили: «Пойдем посмотрим». И уходили, чтобы вскоре вернуться в мокрых башмаках и куртках, с мокрыми волосами, снять как по команде куртки, сесть за стол и дружно зазвенеть в стаканах ложечками. Кто-то один говорил: «Хлебнем-ка чайку». Кто-то другой мгновенно отзывался: «Да, хлебнем чайку». И отхлебывал из своего стакана.
Ягмур (Дождь), единственный студент во всем турецком рабочем объединении, внушал своему собеседнику:
— Ты рабочий, а у рабочего нет родины. Его родина там, где работа, так сказал наш великий турецкий поэт Назым Хикмет. Он тринадцать лет в тюрьме отсидел.
Рабочий, которому Дождь все это внушал, повторил его слова, а потом, подумав, сказал:
— Ты правильно говоришь, брат, мы рабочие, у рабочих нет родины.
Если кто-то заболевал и сидел за столом с температурой, он сам никогда не говорил о себе: «Я болен», это другие говорили о нем: «Он болен».
В турецком рабочем объединении только Дождь и наш комендант-коммунист говорили о себе «я». Они вместе ходили в кино, потом вместе являлись в объединение, и Дождь говорил:
— Я вчера фильм посмотрел, рассказать вам? Фильм называется «Молчание», режиссер Ингмар Бергман.
Потом, на пару, они пересказывали фильм. Рассказывали обычно по очереди, но в какой-то момент один останавливал другого:
— Да нет, не так, дай-ка я расскажу, как я это место понял.
Вот так, постоянно друг дружку перебивая, вырывая друг у друга нить повествования, они нам всё и излагали, и получалось, будто мы видим сразу два фильма. И только в конце, когда пересказ событий был закончен, они приходили к единодушному общему выводу:
— Короче, Бергман хочет сказать, что старушке Европе кранты.
И смотрели на нас с искорками смеха в глазах. Оба курили сигары. Пока один говорил, другой, отрешенно глядя в потолок, пускал колечки дыма, а мы, трое девчонок, старались нанизать эти колечки на свои безымянные пальчики.
Дождь водил заболевших рабочих к врачу, подыскивал для рабочих жилье, писал для них объявления в газеты. У него был друг, бывший крестьянин, ставший теперь рабочим. Он носил очки с толстенными стеклами, звали его Хамза. Вид у него был такой, будто он разгуливает по Берлину со своим осликом. Его жена осталась в Турции, в деревне. Нам он говорил:
— Сестры, меня расколошматили молоты капитализма.
Курил он столько, что однажды по рассеянности вместо пепельницы сунул горящую сигарету себе в нагрудный карман рубашки. И тут же сказал Дождю:
— Брат, смотри, как пылает мое сердце.
Хамза искал себе немецкую жену для совместной жизни в Берлине, и Дождь поместил от его имени объявление в газете: «Ищу преподавательницу изучать немецкий язык». Преподавательница явилась к Хамзе в комнату, стала обучать его немецкому языку, а Хамза во время этих уроков то и дело вздыхал, чтобы преподавательница поняла, чего он на самом деле хочет. Учительница удивлялась и спрашивала:
— Хамза, что с тобой?
Хамза отвечал:
— По дому тоскую.
Учительница приходила и уходила, и все без толку. Дождь и Хамза не знали, как быть. Они купили бюстгальтер, Хамза засунул его под подушку, но так, чтобы одна чашечка бюстгальтера из-под подушки свешивалась. Он решил, что учительница, как увидит бюстгальтер, догадается, наконец, что он мужчина, и подарит ему свою любовь. Однако перед самым приходом учительницы он испугался и запихнул бюстгальтер обратно под подушку. В другой раз они с Дождем купили дамские духи, и он распрыскал эти духи по всей комнате. Однако перед самым приходом учительницы он распахнул окно и проветрил комнату. Немецкий ему не давался. Учительница от него отказалась.