Это был мир дедушкиного дома, куда я позднее вернулась, где я жила и где был мой настоящий дом.
* * *
Наша семья чаще всего жила за заставой[34], и после дня, проведенного у дедушки, меня усталую и полусонную одевали в шубку, капор с муфтой и варежками и везли домой на извозчике или в санках. Сначала я следила за непривычными огнями на улицах, за ночным движением на площадях и бульварах, но потом засыпала и уже утром просыпалась в своей детской.
Летом мы жили на даче. Большой парк вмещал с десяток больших деревянных построек, главная аллея вела до круга, а потом круто спускалась к Москве-реке. По дороге были колодцы, пруды, рощи. На больших воротах парка всегда были наклеены афиши, которые извещали, какой спектакль или сборный концерт или детский праздник готовится в ближайшее воскресенье. «Дирекция не скупилась на затраты» и сулила бега в мешках, военный оркестр, лотерею, фейерверк, конфетти, серпантин, танцы и состязания всякого рода.
Наш парк был большой: огромные луга, которые косились только в конце лета и где трава была в рост восьмилетнего ребенка. Там росли ландыши, иван-да-марья (желто-лиловые цветочки), голубые незабудки и другие полевые цветы, которые растут на сырой подмосковной почве. Лески белых берез и лип, рощицы густого орешника, дубки с желудями и акации росли без ухода, дичком, и только вокруг дач были разбиты клумбы с массой пестрых цветов: желтые бархатцы, оранжевые настурции, петуньи, лиловые георгины, белые астры и анютины глазки всех оттенков, розовые маргаритки.
По дороге к Москве-реке мы проходили мимо старинного Солдатенковского парка, барского имения, где дома в духе Растрелли, где дубы были в обхват, уединенные беседки с видом на реку и клумбы из роз, левкоев, резеды и гвоздик, чего в нашем скромном саду не было.
Наша дача была деревянная, двухэтажная; в комнатах верхние стекла были разноцветные. Может быть, девицы себе выбирали цвета по вкусу или наоборот, характер формировался под влиянием цвета, но мне всегда казалось, что комната мечтательной Фиры не могла иметь иных стеклышек, как желтые и зеленые, у Машеньки все было сине-красное, а у нас в детской окна были фиолетовые и оранжевые с красными вставочками. И эти цветовые детали остались в воспоминании на всю жизнь, как принадлежность характера каждой девушки в отдельности. Это как тон минорный или мажорный в музыке, которую предпочитает тот или иной человек и который сопровождает его до гроба.
Спальни все были «на вышке», а внизу были столовая, веранды, комната стариков. Мебель была дачная, которая оставалась из года в год и не отвозилась в город.
Все нянюшки, горничные и кухарка Феоктиста ютились где попало: в людской, в небольшой темной кухне, в кладовках. Когда мне пришлось посетить дворец Петра Великого в Петербурге, тот, который называется «домик Петра Великого», и я увидела темные комнаты без окон, в которых спала семья царя, я не удивилась, что прислуга у нас на даче не имела своей порядочной комнаты.
Кухарка была толстая приветливая женщина, которая не слишком высоко ценила свое поварское искусство: «За вкус не ручаюсь, а горячо будет!» И действительно, она ловко орудовала заслонкой, кочергой и лопатой в русской печке и давала все «с пыла».
Продукты из города в кульках и плетенках привозил все тот же Демид, и плоские щепки этих корзинок шли на растопку самоваров. Фрукты и зелень приносил особый «придворный поставщик», и называли его «Помилуйте». Он на каждом третьем слове говорил «помилуйте»: «Помилуйте, барыня, малина себе дороже стоит, а огурчики не то что великоваты, а самые мерные, нежинские» (т. е. из города Нежина). Яблоки антоновские и крымские с красными щечками привозили в яблочный Спас на возах, и покупали их на гарнецы[35], так что весь дом пахнул свежими душистыми яблоками. Варенье варили в саду на жаровнях, треножниках с медным тазом. Снимали пенку серебряной ложкой, пробовали варенье несколько раз, охладив его в блюдечке над холодной водой, и только когда сироп был настоящей густоты и цвета и вкуса, его снимали с огня и потом разливали в стеклянные банки, завязывали белой тряпочкой и ставили в прохладную кладовку. Варилось варенье пудами, на всю зиму, а иногда оставалось с года на год.
Каждая хозяйка была мастерица на одну ягоду. «Уж очень в этом году кизил удался, ягода в ягоду», — бывало хвастается соседка по даче. Абрикосы должны были быть прозрачными, как глазированные фрукты, клубника и малина и крыжовник заливались на сутки спиртом, чтобы натянулись алкоголем, а сливы варились, как теперешние джемы или повидла, так же и брусника и смородина — кисловато, к мясу.
Свежие и сушеные грибы приносили бабы в лукошках — их красные платочки мелькали в зелени сада — и звонким голосом выкрикивали: «Боровики, грузди, лисички, подберезовики, рыжики, масленки, по грибы, по грибы…» Охотнее всего мы сами ходили в лесок собирать землянику и белые грибы. На желтушки и сыроежки и смотреть не хотели.
Самое заветное место на дедушкиной даче была башенка. Там на много верст видны были окрестности, поля, леса, огороды, сады вокруг дач, а вдали извивалась Москва-река.
Целый день проводили мы на крокетной площадке, на качелях и гигантских шагах. Крокетом увлекались так, что забывали про обед и чай, и не раз прибегала горничная «кликать» к столу, потому что старшие уж больно не терпели беспорядка и запоздания.
На качели нас, детей, подносили старшие, потому что ногами не достанешь до земли; а на гигантских шагах захватывало дух так, что делалось страшно. И просили и кричали: еще, дяденька, выше, еще!
Воскресенье был самый веселый день, его ждали с нетерпением и считали, сколько осталось до воскресенья. К обеду на кулебяку и грибы съезжалось из города много гостей, к чаю приходили соседи и молодежь из других дачных местностей, а дедушка привозил разные филипповские калачики, шоколад в пестрых бумажках и тянучки. Демид ради праздничка был навеселе, распаковывал кульки, оделял детей подарками и шоколадками и картинками, так что можно было целую неделю меняться до следующего воскресенья: две шоколадки за маленький мячик, три — за перочинный ножик. Все эти сокровища относились на вышку, на башенку, чтобы не мешать взрослым — с глаз долой, — и там шла своя жизнь: игра в папу и маму, в лавку, в куклы и проч.
На лодке катались только большие, но на станцию провожать гостей брали и маленьких.
На станции была своя жизнь. Тут знали всех чиновников, начиная со станционного начальника, его жены, дочек, всех телеграфистов и тот особый тип «станционных барышень» в передничках, шарфиках, которые у нас получили почему-то название «курмалядок» или «дачных звездочек». Одна из них, верно, не зная хорошо французского языка, вместо «пуль маляд»[36] сказала «кур маляд», так и пошло — курмалядки. Над ними посмеивалась дачная аристократия, но они имели успех у молодых станционных чиновников, офицеров и даже студентов, что уж было совсем обидно: барышни считались «пустенькими», а студенты «серьезными».