Что ж, царствуй, побеждай, своей покорный славе. Я прекращаю спор — я говорить не вправе. Я одного ждала: чтоб здесь уста твои, Всегда твердившие, что нет конца любви, Что не придет для нас минута расставанья, Мне вечное теперь назначили изгнанье! Я все услышала, жестокий человек, Не надо больше слов. Итак, прощай навек. Навек! Подумай же, как страшно, как сурово Для любящих сердец немыслимое слово! Да сможем ли терпеть неделю, месяц, год, Что между нами ширь необозримых вод, Что народится день и снова в вечность канет, Но встречи нашей днем он никогда не станет И нас соединить не сможет никогда?[2]
На нас она не смотрела, как будто читала эти стихи для себя, надеясь с их помощью утишить глодавшую ее боль. Потом, чуть помолчав, оборачивалась к нам и велела их переписать. В творчестве Корнеля доминируют темы Бога, невинности, прощения и разума. Человек у него — испуганное и послушное Божьей воле создание, которое тщится выйти за пределы своих возможностей и ценой покорности приблизиться к Богу. В пьесах Расина в центре внимания — мужчина и женщина, любовь и ее странная жестокость. Любовь, после короткой паузы добавляла она, словно стараясь убедить самое себя, это и есть жестокость и изощренность, отчуждение и желание.
Слушая ее, я едва сдерживалась, так мне хотелось заорать. В моем представлении героини Расина носили светло-голубые кардиганы и бежали по улице, цокая высокими каблуками. Себя я отождествляла со всеми отвергнутыми влюбленными, которым отдают сердце за неимением лучшего, и молча страдала, посвящая свою муку Богу. Я стала фанаткой Корнеля. Познала боль, ожидание и ревность, нарочно бузила, лишь бы она обратила на меня внимание, кидалась вонючими шариками, выдавливала пасту из стержня на тетради и сдавала их в жирных кляксах, чтобы она меня отругала. Но она ничего не видела и не слышала, мои усилия заставить ее заметить, что я существую, пропадали втуне, и тогда я бросила это занятие. В последней отчаянной попытке я обрила налысо голову — ни дать ни взять Жанна д’Арк перед восшествием на костер. Мать удивленно воздела брови. Учительница французского не реагировала никак.
Наступил июнь. Я считала дни до конца учебного года и прекратила разговаривать с кем бы то ни было. Я знала, что не переживу неотвратимо приближающегося расставания. Мало того, мне стало известно, что она уходит из школы и уезжает с мужем за границу. Последний урок прошел странно: она едва сдерживала слезы, дрожавшие на черных ресницах, отчего ее голубые глаза превратились в два жидких шара. Мне хотелось верить, что она плачет по той же причине, что и я, — оттого что мы больше не увидимся. Она медленно сложила книги и тетради, ни разу не взглянув на каштаны во дворе. Попрощалась с нами, ненадолго зашла в учительскую, а потом двинулась к тяжелой решетке, окружавшей кирпичное здание школы. Она никуда не торопилась. Не стала переобуваться, вынимать из волос шпильки, набрасывать на плечи светло-голубой кашемировый кардиган. Дождалась автобуса и уехала на нем домой. Больше я ее никогда не видела.
Пока я входила во вкус изысканного страдания, выдумывая себе безответную любовь, готовую отдать все, ничего не требуя взамен и не ожидая благодарности, моя мать потихоньку набиралась сил.
Она по-прежнему работала целыми днями, а по вечерам откидывала крышку секретера и садилась что-то высчитывать, расход-приход, расход-приход, кося черным глазом из-под черной челки и время от времени со злобным присвистом повторяя проклятое имя отца. Она очень строго следила за нашей успеваемостью. За самое скромное развлечение или мелкое баловство требовалось платить первым, в крайнем случае вторым, ну хорошо, хорошо, хотя бы третьим местом в списке лучших учеников класса. Иногда, впрочем, она принимала у себя некоторых представителей противоположного пола, которым предлагала мартини на донышке, соленое печенье, арахис, оливки из пластиковой упаковки, приобретенные в супермаркете, и свои прекрасные улыбки.
Потому что она и вправду была красавица. Настоящая. Высокая, темноволосая, с огромными черными глазами, длинными ногами, мягкими округлыми плечами и чистой матовой кожей, требовавшей восхищения и поцелуев. Кроме того, она обладала той врожденной холодностью, той царственной повадкой, которая заставляет окружающих держаться на расстоянии и внушает не только уважение, но и бешеное желание. Она старалась изображать из себя простушку, казаться милее и сговорчивее, чтобы ее стрелы не мазали мимо цели, но, даже если ее безупречной формы губы складывались в радостную улыбку, глаза оставались холодными, черными и пронзающими насквозь, как у барышника. Мужчины кружили вокруг нее как ополоумевшие попугаи, и ей достаточно было взмахнуть ресницами, чтобы указать на счастливчика, который удостоится чести склевать оливку из ее ладони. В юности наивность и незнание жизни толкнули ее в объятия мерзавца, сделавшего ее несчастной и бросившего с четырьмя оглоедами на руках без всякой поддержки. Но эти времена миновали, и теперь она твердо вознамерилась взять реванш и драть с мужиков по три шкуры. Она не скупилась на посулы неизъяснимого блаженства — но в обмен на полновесную звонкую монету. Гони денежки — или не видать тебе ни арахиса, ни глотка мартини. Каждый делился с ней согласно своим средствам — точь-в-точь как прихожане в воскресный день на церковной паперти — и получал строго по заслугам. Она, как всегда, вела бухгалтерию и, прикинув стоимость полученного, выносила решение: когда явить благосклонность соискателю, в каком объеме и какой степени самозабвения.