Как будто все это картонное было, Как будто бы в детский театр я попал! Но мальчик был мальчик живой, настоящий, И дровни, и хворост, и пегонький конь…[2]
— Чили, имей в виду, — предупреждал Аким. — Нам уже по четырнадцать, и мы не детдомовские. На все машины не кидайся. Стой тут. Я тебе знак дам — подойдешь. Увидишь авто с синими номерами — ныряй в кусты.
Я принимал его историю на веру, как и взрослые, если среди них появлялись любопытные. А было ли так на самом деле? Я не знал. Аким молчал о своей семье.
О самом Акиме в детдоме ходили легенды. Намекали на какую-то связь со взрослым криминальным миром, а кто-то говорил о том, что он неизлечимо болен. Девчонки трепались, что ему нужна какая-то операция на сердце, якобы они слышали из разговора медички с воспитателями, что ждут квоту на лечение. Я спросил у Акима, почему он согласился меня взять с собой. Сережка сказал, что напарник не помеха, а я со своим умением держать язык за зубами и не звонить по углам — напарник хороший. К тому же четыре глаза и четыре руки лучше двух. Работается быстрее.
Обычное утро сменилось обычным днем: уборка группы, футбол, скучные летние мероприятия. Детдомовские будни, пресные, как мое нелюбимое блюдо — рис с вкраплениями красноватой рыбы. Невкусно. Рис, пахнущий рыбой. Сто раз задавали вопрос: зачем в рис подмешивают рыбу, нельзя ли класть ее отдельно? Повара говорили, что это блюдо значится в спущенном сверху меню. А мне кажется, что просто так было легче унести рыбу домой. Себе — источник фосфора, нам — рыбный запах. Как говорится: получите ваш хвост от селедки. Я дорисовал простым карандашом портрет Вальки, который она собиралась отослать маме. Сидеть ее маме оставалось около трех лет. Валька ждала выборов и втихаря молилась об амнистии для мамы. После выборов всегда объявляют амнистию.
День сменился обычным вечером. Пришли сторож, ночная нянечка, мывшая ночами туалеты и коридоры нашей подлодки, и дежурный воспитатель. Сторож — высокая дородная женщина — почти сразу ушла спать в свою сторожку, представлявшую собой маленькую отдельную комнату с телефоном. Днем она работала уборщицей на заводе, ночью подрабатывала у нас. Трое ее детей росли сами по себе. Был у нее муж, «безнадега», как говорили наши воспитатели. А попросту — спивающийся человек. Комната сторожа была так мала, что сама сторожиха занимала добрые две трети пространства.
Нянечка, домыв все туалеты и коридоры, отправилась отдыхать на провисший от времени диван в холле младшей девчоночьей группы. Спать на этом диване с ямой по центру было не очень-то удобно: пружины своими стальными щупальцами тыкали то в спину, то в бок. Эта тихая женщина никогда не жаловалась на свою судьбу. Разговаривала почти неслышно, никогда не ругалась на нас, в отличие от ночных нянечек с других смен, не громыхала шваброй и ведрами с красными письменами. Ее единственная дочь училась в школе для слабослышащих. «Мы тут все счастливчики собрались», — как-то пошутила нянечка. Туалеты и коридор она мыла также бесшумно. Ее прозвали ласково Мышкой-Норушкой.
В уборных, на полу кабинок, лежали книги. Здесь слово «помни» следовало произносить с ударением на последнем слоге. Труды классиков из списанного библиотечного фонда уходили помятыми на обычные человеческие нужды. Четыре рулона туалетной бумаги на группу — месячный запас. На днях в младшей группе провели собрание — прочес на предмет выяснения, кто посмел использовать халат уборщицы вместо туалетной бумаги. Серый халат висел в уборной как театральная декорация. Его никто не надевал. Висел он себе спокойненько на случай приезда комиссии, напоминая воспитанникам о месте присутствия обязательной нашивкой «туалет».
Дежурный воспитатель сделал обход — один на девяносто шесть душ спящих детей. Гулко отдавались шаги в полуосвещенных коридорах. Частенько в коридор на обход выходил не только дежурный по детдому воспитатель. Выходили и крысы. Серые хвостатые тушки умели передвигаться по лестнице, как люди. Бывало, что их прыжки принимали за человеческие шаги, и в темноту летел вопрос: «Кто идет?!» На окрик крыса не отвечала, а молча садилась и осуждающе взирала на человека. Кто кому уступит дорогу? Впрочем, грызунов истребляли, преимущественно летом, когда мы уезжали в лагеря.
Где-то в четыре утра был последний обход. С четырех до шести спускался из окна Серега на свою утреннюю работу. Работал он только летом, не чаще двух раз в неделю. Я терпеливо ждал. Аким слов на ветер никогда не бросал. Если пообещал, возьмет обязательно. Конечно, в случае облома с мойкой машин можно было подработать на разгрузке арбузов, но там чаще расплачивались самими южными ягодами, да и август был далеко. А какой смысл праздновать день рождения два месяца спустя.
О том, что я ходил мыть по ночам машины, как ни странно, никто из воспитателей не догадался: стукачам делали темную, отправляли в пятый угол[3]. А уж жаловаться на самого Акима побаивались. Все три раза по совету Сереги я имитировал спящего себя, подложив под одеяло свои немногочисленные вещи. Зашедший в группу воспитатель бросал взгляд на кровати. Убедившись, что все они заняты, уходил. Деньги я спрятал под строительными плитами. Не знаю, кто меня выследил, но деньги пропали. А с ними пропала возможность устроить такой желанный сюрприз…
У Акима неожиданно объявился опекун. И моя первая в жизни работа закончилась. А Люба влюбилась в новенького. Я так и не осмелился прочитать ей свои стихи.
ЧП
Иногда глупые шутки могут стоить жизни. В младшую мальчишечью группу прислали новую воспитательницу, Наталью Юрьевну. Она была очень молодая. Если бы не пиджак, в котором она пришла, то воспитательница могла бы сойти за воспитанницу. Вчерашняя студентка осваивалась на своей первой работе. Смотрела на детей с любопытством и удивлением. А на нее смотрели с ответным любопытством. Чувствовалось, что в маленьком багаже институтского опыта правил общения с нами не было. Да и есть ли они вообще, такие правила, в природе?