* * *
Всех собирают во дворе, обнесенном забором, раненых вносят в дом. Вышел на крыльцо немец и на чистом русском языке сказал:
— Будем вас обыскивать. Нельзя иметь ножей, бритв, оружия.
Вдруг через дорогу у избы закричала женщина, с ней мальчишка весь в крови. Оказалось, он взорвал что-то и ему оторвало два пальца. Сразу представилось, что это он подобрал мои запалы от гранаты, которые, когда нас взяли, я выбросил незаметно на огороде. Чувство вины, жалость, возможность оказать помощь толкнули меня перебежать улицу, я влетел в хату, достал бинт, йод и стал обрабатывать рану, в комнате все кричали, вдруг за моей спиной раздался окрик:
— Тихо! — И прогремел выстрел.
В ту же минуту немец-переводчик, это был он, схватил меня за рукав, грубо толкнул к двери:
— Идем!
На улице, тыча пистолетом мне в грудь, стал быстро спрашивать:
— Политработник? Командир? Откуда?
Я не решился сказать «из Москвы», сказал, что из Харькова.
— И совсем я не командир, а рядовой, я учился в художественном институте.
— Где находится институт?
— На Каплуновской, восемь. А жил в «Гиганте», в десятом корпусе.
Я говорил то, что было со мной шесть лет назад, когда я учился в Харьковском художественном институте и жил в общежитии «Гигант», огромном, вновь построенном здании для студентов всех харьковских вузов. Он скороговоркой сказал:
— А я в Политехническом учился и жил тоже в «Гиганте». Я знаю, что, окончив институт, студент получает звание командира. И еще: у тебя усы и волосы длинные — значит, ты командир, бойцы стриженые все.
Мы, как назло, отпустили чапаевские усы, а после первой и единственной стрижки прошло уже три месяца. Я объяснил:
— Так я и мой друг, мы — художники и добровольцы, потому и с усами, нам разрешили. А волосы, так просто заросли мы.
— Вот если б не на меня, земляка, напал, то вас расстрелять сразу надо. Никому не говори, что добровольцы, добровольцев сразу расстреливаем. Назовись лучше командиром и постригись, как только сможешь, иначе неприятности будут.
Переводчик разговорился:
— Мы еще к вам в институт ходили танцевать с вашими девчатами, у вас вечера были, особенно маскарады, шикарные. Восемь лет в Харькове учился и шпионом был.
У меня вырвалось:
— Жаль, не знал в Харькове, кто ты есть!
Он посмотрел пристально:
— А то что?
Во рту стало сухо, совсем не к месту мои сожаления, сказал:
— Просто никогда не видел шпионов.
— Так смотри! А во время обыска скажи, что ты кунст-мапер.
Он оставил меня у избы с пленными и ушел. Но холодок близкой смерти, только что коснувшейся меня, не отпускал. Что остановило его, шпиона, фашиста, почему он не пустил мне пулю тут же? Может, хорошее утро или то, что он смог вспомнить, как видно, приятное прошлое? То ли, долго скрывая, мог теперь прямо сказать: «Я шпион»? Хотелось покичиться своей властью?.. И такие шли на Москву. Стало тошно и противно, будто по мне лазила гадина. А может быть, чувство родины в нем пробудилось?..
Подойдя к группе, увидел, что Алексей говорит с Сашкой Лапшиным{2} из нашего взвода. Радость была огромная! Оказалось, он с другими на переправе попался. Ребята стали меня расспрашивать, что переводчик говорил. Бегло рассказал, решили: будем называться «кунстмалер Академи Москау» — все, что мы смогли придумать и сказать по-немецки, и это объяснит наше пребывание на фронте как художников. Едва успели договориться, как. Сашу отсчитали и втолкнули в избу. Мы с Алексеем должны идти в следующей группе.
* * *
Мы стояли перед избой, в которую вводили по три-четыре человека, затем, выпустив, вводили новую партию военнопленных. В избе обыскивали, нет ли оружия и какие документы у кого. У нас не было документов, но мы знали твердо, что наши «документы» — у нас на лице. Когда стояли под Вязьмой, вдруг пошла мода: чтобы придать себе более мужественный вид, стали отпускать усы — хоть немножко, а похож на Чапаева! Парикмахера не было, наши бритые головы потемнели, стали отрастать волосы, чему мы очень радовались, с усами это было, нам казалось, очень красиво. А теперь…
Вышел из дверей Сашка и на ходу, надевая вещмешок на левую руку, правой придерживая свой немудрящий скарб военнопленного (сумку от противогаза и альбом для рисования), потихоньку сказал, что его спросили и он ответил, что он из Москвы, кунстмалер, их очень заинтересовал его альбом. Но нас уже отсчитывал немец: «Айн, цвай, драй…» — и впихнул в сени.
Я вошел в избу. На полу была свежая желтая солома, одно окно завешено одеялом, в комнате находилось человек пять немцев, с ними молодой младший лейтенант. Нас заставили снять и положить на стол вещмешки, противогазы и стали деятельно их потрошить. Вот один нашел у меня в мешке кусочек сала, весь вывалявшийся в крошках, но отобрал, так же как кусок сахара, оставшийся от энзэ. Просматривая санитарную сумку, немцы ничего не взяли, а найдя банку меда с наклейкой от лекарства, долго крутили в руках, нюхали, затем, решив, что это тоже лекарство, бросили в сумку обратно. Один немец уже снимал с моих брюк ремешок с кавказскими бляшками, подарок моего шурина, прилаживая к себе, повторял:
— Сувенир, сувенир, гут…
Я понял, что они забирают все, что им кажется пригодным, и меня поразила мелочность: как солдат может брать у солдата кусок грязного сахара, шматок сала, сложенный в четыре раза чистый носовой платок.
Но вот рыжий с веснушками фельдфебель вытащил из моего противогаза альбом с фронтовыми рисунками, повторяя «кунстмалер, кунстмалер», и начал его просматривать. Все побросали мешки и тоже заглядывают, тычут пальцами и весело ржут. Лейтенант забрал альбом, просмотрел и спросил по своему вопроснику:
— Откуда? Я ответил:
— Москау, кунстмалер Академи.
Тут его осенила идея: раскрыв альбом на чистом листе, он тычет пальцем и, показывая на себя, повторяет:
— Цайхнэн! Цайхнэн портрет!
Я вынул карандаш и начал набрасывать его портрет. Немцы и наши пленные с напряжением застыли, смотрят. Через пять минут все узнают лейтенанта и галдят:
— Гут! Прима!..
Вырываю листе наброском и отдаю лейтенанту. Он задумчиво смотрит, прячет в карман. Но тут же, вспомнив что-то, достает фотографии, листает и, выбрав фото с изображением красивой женщины, протягивает мне:
— Фрау, цайхнэн.
Я понял, он хочет, чтобы и ее нарисовал. Я рисую. И опять все просматривают и одобряют меня, и мне кажется, что установился хороший контакт, что они расположены ко мне, уже отдают котомки, сумки от противогазов, а противогазы бросают в угол комнаты. Но тут фельдфебель вспомнил, что еще документы нужно проверить, и тянется рукой к моему карману на гимнастерке, где хранятся в прорезиненном пакетике фотографии моей жены, моих близких. У меня молниеносно проносится, что сейчас будут вот эти полуворы-полубандиты смотреть фотографию моей жены на реке, где она стоит обнаженная, надевая белое платье, а ветер треплет ей волосы и гнет камыши к воде, эту фотографию я больше всего люблю, на ней Галя такая чистая, светящаяся в капельках воды, это память о лучшем времени в моей жизни, о днях первой любви и радости, — и вот сейчас они будут смотреть, затем заберут, как поясок, скажут «сувенир». Инстинктивно я закрываю рукой карман и отстраняю его руку, этого рыжего с веснушками. Вижу, как моментально улыбка слетает с его губ, и он уже тычет мне пальцем в грудь: