— Я спрашиваю, как проехать в Чаттанугу! Вы что, оглохли?
— О нет, м'эм, — отвечал дедушка. — Благодарствуйте, слух и здоровье у меня сегодня превосходны. А у вас?
Дедушка был вполне серьезен, потому что вежливость требует при встрече осведомляться о подобных вещах: нужно, например, спросить человека о самочувствии. Мы с дедушкой немного удивились, потому что теперь женщина вроде как рассердилась, хотя это могло быть оттого, что все в машине засмеялись — очевидно, она сделала что-то смешное.
Она закричала еще громче:
— Да скажете вы наконец, как попасть в Чаттанугу?
— Непременно, м'эм, — отвечал дедушка.
— Так скажите же, — воскликнула леди. — Скажите!
— А вот как, — объяснил дедушка. — Прежде всего, вы едете не в ту сторону, то есть на восток, а вам нужно на запад. Езжайте на запад, но не прямо, а чуть-чуть, самую малость к северу… примерно туда, где вон та большая гряда, видите? Держитесь на нее и, в конце концов, пожалуй, попадете, куда вам надо.
Леди высунула в окно голову.
— Вы смеетесь? По какой дороге нам ехать?
Дедушка выпрямился, немного удивленный.
— По какой дороге? Да по любой, пожалуй, лишь бы она вела на запад… только не забудьте, м'эм, взять самую малость к северу.
— Откуда вы такие взялись? — взвизгнула леди. — Вы что, иностранцы?
На этот раз дедушка был озадачен не на шутку — как и я, потому что никогда раньше я не слышал этого слова, и едва ли его слышал сам дедушка, потому что, прежде чем ответить, он смотрел на леди добрую минуту.
— Надо полагать, — сказал он наконец (очень твердо).
Большая машина тронулась с места и поехала в прежнем направлении, то есть на восток и вовсе не в ту сторону. Дедушка покачал головой и сказал, что за семьдесят с лишним лет ему встречалось немало сумасшедших, но эта леди побивает большинство из них. Я спросил дедушку, не может ли быть, чтобы эта леди была политиком, но он сказал, что никогда не слышал, чтобы леди была политиком — хотя, очень может быть, она жена политика.
Мы свернули на фургонные колеи. Как всегда, когда мы сворачивали на колеи, возвращаясь из поселка, я стал придумывать, о чем бы спросить дедушку. Как я уже говорил, он всегда останавливался, когда к нему обращались, чтобы уделить сказанному полное внимание. Что давало мне возможность его догнать. Пожалуй, я был слишком мал для своего возраста (пять с небольшим лет), потому что макушка моей головы была ненамного выше дедушкиных колен, и мне вечно приходилось семенить за ним трусцой.
Я порядочно от него отстал и уже выбивался из сил, так что кричать пришлось довольно громко:
— Дедушка, ты когда-нибудь был в Чаттануге?
Дедушка остановился.
— Нет, — сказал он. — Но как-то раз чуть не побывал…
Я поравнялся с ним и поставил канистру на землю.
— …Лет двадцать назад… а пожалуй, и все тридцать, — задумался дедушка. — У меня был дядя, младший из папиных братьев, по имени Енох. С годами он стал проявлять наклонность к горячительному, отчего в голове у него иной раз туманилось: встанет, бывало, и пойдет куда глаза глядят. И вот как-то дядя Енох исчез. Что случалось частенько, когда ему становилось в горах очень уж одиноко, но тут прошло уже недели три, а от него все ни слуху ни духу. Стали расспрашивать проезжих, и кто-то сказал, что он в Чаттануге, сидит в тюрьме. Меня снарядили было ему на выручку, как вдруг он сам явился ко мне домой.
Дедушка умолк и задумался, потом засмеялся.
— Он был босой, и всей одежды на нем — большущие штаны, которые он держал руками, чтобы, значит, не падали, а вся внешность такая поцарапанная, будто по нему месяц ходило стадо кабанов… Оказалось, он пришел по горам от самой Чаттануги!
Дедушка прервал свой рассказ, так как ему стало смешно, а я присел на канистру с керосином, чтобы дать отдых ногам.
— Дядя Енох сказал, что нагрузился тогда удивительно и знать не знал, что с ним стряслось, но проснулся он в какой-то комнате, смотрит — сам лежит в кровати, а вокруг еще две женщины. Стал он было выбираться из кровати, чтобы на всякий случай прояснить, что он к женщинам никак не сопричастен, но тут в дверь загрохотали, и в комнату вломился еще какой-то, а здоровенный он был, как шкаф. Этот был очень сердит и сказал, что первая женщина — его жена, а вторая — сестра. По всему выходило, что дядя Енох упричастился, можно сказать, к целой семье.
Тут, сказал дядя Енох, обе женщины вскочили и давай кричать, чтобы он дал шкафу денег, а еще сказал, что шкаф тоже кричал во все горло, а сам он, дядя Енох, тем временем все пытался изыскать свои штаны, хотя ему бы было очень удивительно, если бы в кармане штанов оказались деньги. Зато, как он твердо помнил, в кармане был нож, а шкаф, как ясно было по всякой видимости, не собирался шутить шуток. Но штаны никак не находились, и нипочем на свете теперь было не узнать, что дядя Енох с ними сделал. Оставалось только одно: отступить через окно. Дело было на втором этаже, и отступил дядя Енох прямо на булыжники; вот так он и поцарапал свою внешность.
Одежды на нем, можно сказать, не было никакой, но выручила занавеска, увязавшаяся за ним при отступлении. Обернув этой занавеской не годные для общественности части тела, он принялся искать, где бы переждать до темноты. Но спрятаться было решительно негде; он бежал и бежал наугад и попал, как нарочно, в самую гущу толпы. Сутолока, сказал он, там была страшная, и о хороших манерах понятия никто не имел, а дважды его чуть не задавило телегой. В конце концов его арестовал закон, и он очутился в тюрьме.
На следующее утро ему дали огромнейшие штаны, гигантскую рубашку и большущие туфли и поставили вместе с несколькими другими подметать улицу. Дядя Енох сказал, что общим числом подметальщиков была от силы дюжина, и похоже было, никогда в жизни им не удастся домести эту улицу до конца. Он сказал, прохожие усыпали ее мусором быстрее, чем подметальщики успевали подметать. Он сказал, что не видел в этом занятии никакого смысла, поэтому он решил его оставить. И вот, при первом удобном случае он бросился бежать. Его схватили за рубашку, но он оставил ее в руках преследователей. На бегу с него слетели и туфли, однако штаны ему удалось спасти, придерживая руками. Он сказал, что добежал до небольшой рощи, где и выждал до темноты, а потом определил дорогу по звездам и двинулся в сторону дома. Три недели он брел по горам, подкармливаясь, как боров, желудями и орешками. Это отвадило дядю Еноха от горячительной наклонности… и в поселок, можно сказать, его нога больше не ступала.
— Нет, — заключил дедушка, — я никогда не был в Чаттануге. И не собираюсь.
Я тут же решил, что мне тоже не хочется в Чаттанугу.
Тем же вечером за ужином мне вздумалось посоветоваться с бабушкой, и я спросил: