И ещё – в таких домах, в таких деревнях меня неотвязно преследует чувство, что на меня кто-то смотрит. То ли из темноты изб, то ли из-за ворот, из глухих кустов. Я почти ловлю на себе его внимание, оборачиваюсь – и никого не нахожу перед собой. Но душу одолевает в такие минуты робость, говоришь шёпотом, чтобы что-то не потревожить, на разбудить. Это – как встреча двух миров, находящихся в разных измерениях: лишнее движение – и незримая преграда между мирами, между временами пропадёт. А так нельзя, потому что мы принадлежим своему миру.
Мы прошли мимо небольшой постройки примыкавшей к одному из домов. Амбар – не амбар: окна большие, пробив пол, тянутся вверх уже нетощие жердины осин. Дырявят собой потолок и шумят верхними ветвями над крышей. В глубине постройки на срубе стены висит перекосившийся шкафчик с открытыми дверцами. На полках – склянки с чем-то давно высохшим, полуистлевшие свёртки и просто уже непонятно что. Мой друг Дмитрий сделал как-то гениальное наблюдение: постепенно старея, все предметы в доме (как, впрочем, и еда в холодильнике) приобретают одинаковый цвет, запах и вкус.
Я приподнялся, чтобы лучше разглядеть то, что за окнами. И стал сворачивать к постройке. Но Тёркин остановил меня:
– Сюда мы подходить не будем. Здесь жил карт. Знаете, кто это такой?… Это человек, который ведёт службу в священной роще. Такой старик, который знает, какие надо говорить слова, что надо делать. И его просят, чтобы он собрал людей в роще, чтобы рассказал богам, в чём люди нуждаются… Да, вот в этом доме он жил. А сюда приходил. И здесь у него хранились приношения для богов. Это был очень сильный карт: он многое мог – и лечить, и погоду делать, и порчу снимать. Всё тут так и осталось после него. И в доме этом осталась его сила. Она ждёт, кому бы достаться в руки. Вот если войдём туда или полезем в шкафчик, это будем мы. Но он ведь никого не успел научить после себя, всё знание с ним и ушло. Это что будет такое – сила, а умения ею распорядиться нет. Человек с ней не сладит, она одолеет его… Марийская вера – страшная… Простите нас, простите… Мы уж сюда и не ходим, мы уж вас и не помним, мы уж вам ничего и не дарим… Не передали нам вас. Но мы вас и не тревожим… Живите хорошо!.. Тут всё, в Пурнёнках, раньше было – богов, хозяев помнили. А место тут, у дома, было страшное – перекрёсток. Старики мне говорили – нельзя тут ходить, как темно. Всякое бывает. Тут такое видели… Люди в скотину разную оборачивались. Или вот идёшь тут деревней ещё – и вдруг уже не деревня, уже зашёл неведомо куда, как вернуться, не знаешь… Да что тут – об этом и говорить нельзя…
Серый амбарчик зияет почти чёрной глазницей окна: раму перекосило и стёкла уже выпали. В амбарчик – это видно – никто и никогда не заходил с того дня, как карта не стало, а было это в конце пятидесятых годов.
Он знал слово для старых богов. Один знал для них слово. А слово – такая штука: оно управляет миром. Если это правильное слово, оно не отводимо, ему подчиняется всё. И что все эти пузырёчки и свёртки – без слова?
* * *
…Пурнёнки исчезают моментально. Мы отошли от них чуть-чуть, оборачиваемся, а они уже превратились в рощицу с густым подлеском, в который уводит едва ощутимая тропа.
Дорога по кромке тайги неспешна. В оврагах ещё лежит снег, ослепительно белый. Ручьи. Ярко-зелёные стрелы первой травы.
Через километр за поворотом открывается край ополья и царящая над ним роща Грозная.
Я уже давно усвоил, что марийские священные рощи неопасны для чужого человека, если он, конечно, умеет себя вести и чувствует себя в ней как в гостях.
А слово «куст», как оказывается, применительно к таким рощам при всём своем русском облике – просто-напросто искажённое марийское «кюсата». Переводится – «священный лес».
В Тоншаевском районе такие рощи часто называют «кереметями», «келеметями», а также «кереметищами» или «келеметищами». Я убедился: некоторые видят в этих словах что-то обидное – и для себя, и для священной рощи. Но слова эти всё равно надо привести, ведь они придуманы не мной, и что-то в них, значит, вкладывается. А я просто должен разобраться, что всё это значит.
Каждая священная роща у марийцев хороша по-своему. Но Грозная просто потрясает, кажется видением, миражом. Я видел её не раз – эти огромные ели, пихты словно вознесены над землёй на круто восходящий среди поля холм и, если ехать на юг района, после одного из поворотов дорога оказывается направленной строго на эту рощу, возвышающуюся впереди. На километровке я посчитал горизонтали – тридцать метров. Холм круглый. И в нём есть что-то невозможное. В голове не укладывается, как он возник. Нет следов реки, которая могла бы всё размыть вокруг него. Нет кругом каких-то других гор. Ну, нет…
– Чудо здесь было, – рассказывает Тёркин. – Прошлой весной в жару трава старая загорелась на холме. И огонь пошёл вверх. А ветер, ветер!.. Село Ошкаты – сами видите – не очень-то уж и далеко, ну с полкилометра. Я как раз в Ошкатах был. Мы увидели – бросились тушить. Но пока добежишь, пока что… Видно-то рощу хорошо, а до неё километра полтора. Пожарную машину вызвали. А ведь жара жарой, в поле-то грязь ещё… И огонь холм со всех сторон опоясал, поднимается. Всё, думаю, сейчас до деревьев уже дойдёт, до нашей рощи… И тут ветер вдруг меняет направление. Я это почувствовал – словно холодом меня обдало. И огонь стал всюду стихать, стихать. Когда мы подбежали, уж и тушить было нечего.
Роща в Ошкатах – вечная. И невозможно подумать что-то другое, глядя на неё. Вероятно, много веков назад, здесь был сплошной, глухой лес. Земля под ним нещедра, но это всё равно земля – другой нет. Её освободили от чащобы. Но тронуть этот холм, лес на нём, парящий над равниной, никто и никогда не решился бы. И эта роща рождает у каждого стоящего на её краю чувство полёта над тайгой, над полями и дальними деревнями. Ею шумят верхние ветры.
Пройдя краем поля, мы опять ныряем в тайгу. Дорога – на заброшенную деревню Арбу – чуть поднимается вверх. И сама она такая же – заброшенная, зарастающая. Где-где проглянет из-под травы сырой послестаявшего снега песок. Свежо, а птицы поют так, как они поют только в апреле.
– Стоп, здесь свернём, – говорит Тёркин.
Собственно, непонятно было даже, куда он меня вёл. Я-то думал – в Арбу… Нет – другая перпендикулярная дорога, по которой мы пошли, уже чуть ощутима: давным-давно вдавленные в глубину колеи заросли мхом и травой, низким кустарником. А идём мы по самому гребню пологой, длинной горы, поросшей корабельным сосновым бором.
– Пришли. Вот смотрите…
Что смотреть?
– Внимательно смотрите… Видите.
Я начинаю ощущать еле заметные борозды, идущие вдоль этой уже теряющейся окончательно дороги. Валы и канавки – может быть, сантиметров десять, не больше. А сосны растут беспорядочно – то перекрывая могучим стволом длинное углубление, то вспарывая гряду.
Борозды эти – человеческих рук дело. Но они старше леса – сколько же им, почему они здесь?
– Люди ушли отсюда двести лет назад. Это была деревня Мусака. Вот тут по самому верху шла улица, были дома – так старики говорили. И случилась беда: люди здесь стали болеть, умирать. Один раз, когда взрослые были в поле и в лесу, девочка выглянула в окно и увидели эзрэна. Вы знаете, кто такой эзрэн? Это дух смерти. Он был весь чёрный, он тяжело дышал оскаленной пастью, у него светились глаза. И он высматривал людей. Девочка спрятала голову, чтобы эзрэн не увидел её в окне, а потом выбежала во двор и затаилась в лопухах. Эзрэн открыл калитку, заглянул в сени. Она поняла, что он идёт за ней. И сидела там – не дышала. А чёрный присматривался, прислушивался… А потом пошёл дальше.