— Я сама, — сказала она.
— Что — сама?
— Сама хочу переводить!
Я был потрясен — мою помощь отвергали, в моих советах не нуждались. И главное — это идиотское выражение лица. Все же у меня хватило ума не настаивать.
— Очень хорошо, — сказал я, — я давно этого ждал, малышка взрослеет.
Она просияла:
— Ты не обиделся? Правда не обиделся? Понимаешь, я должна сама…
— Ну что ты, какие обиды! Работай, малыш, работай.
Я отечески погладил ее по голове и удалился на кухню. Сама!
Ночью в постели она свернулась калачиком, закинула одну ногу мне на бедро, а головой уткнулась мне в подмышку. Это была ее излюбленная поза, я всегда подшучивал над тем, как хорошо она вся вписывается в меня. Я медленно провел рукой по ее бедру, прихватывая пальцами край коротенькой ночной рубашки, заворачивая ее кверху. «Ну, как там твой перевод?» — осведомился я и тотчас почувствовал, как насторожилось ее тело. «Нормально», — ответила она. — «Не хочешь мне показать?» — «Потом». — «Когда потом?» — «После конкурса». — «После конкурса?» Лицо ее напряглось, и я вновь увидел на нем выражение тупого упрямства. «Поцелуй меня», — сказало это тупое лицо. Я поцеловал. Потом еще и еще. Но, увы, тело мое оставалось безучастным. Я целовал ее и в ужасе чувствовал, что бессилен. «Ничего, ничего, не расстраивайся, это бывает», — шептала она. Уничтоженный, я сполз с нее. Тупое лицо смотрело на меня, и завитушки вокруг него топорщились, рыжие, неприятно мягкие. «Поцелуй меня, — шептало это тупое лицо, — поцелуй, поцелуй», и лампа горела, красный торшер, и освещала это рыжее, наглое лицо. Но я не хотел его целовать, я хотел, чтобы оно перестало быть таким тупым, отторгающим меня. И я ударил его локтем. Оно отпрянуло, оно не поняло, что я нарочно, я так ударил, будто случайно задел, но оно все равно испугалось и стало меня отталкивать. Две руки выросли у него по бокам, и они отталкивали меня, эти слабые отростки — руки, и тогда немощная часть моего тела вдруг ожила — и я ворвался в нее. Я втискивал ее в тахту, расплющивал, сокрушал никакой дистанции, никакой! И во сне я гнался за ней по извилистым коридорам, а она с тихим смехом ускользала от меня, пряталась за какими-то пыльными трюмо, и я успевал разглядеть только ее рыжий затылок. «Стой, кричал я, — стой!» И вдруг понял, что не сплю. Постель была пуста. Я надел тапочки и стал красться на кухню.
Она сидела за кухонным столом, держа перед глазами что-то белое, и беззвучно шевелила губами. Сперва я решил, что она плачет и это носовой платок. Но это был не платок. «Бедный фавн, — бормотала она, — бедный фавн». Половица скрипнула у меня под ногой, но она не услышала, полностью уйдя в свой перевод. Усатый таракан с блестящей спинкой выполз на середину кухни. За ним второй, третий… Татьяна была права, у нас действительно завелись тараканы.
Все последующие дни мной владело праздничное настроение. Я вспоминал ее испуганное лицо, отпрянувшее от моего удара, залитое красным светом торшера, — и как будто кто-то сдергивал с предметов тусклую пленку — красное, белое, рыжее сверкало перед моими глазами, и внутри меня что-то дрожало, вибрировало, как бы готовясь вырваться из меня и взлететь.
В тот день я вернулся с работы раньше обычного, у меня побаливала голова, и я отпросился. Я открыл дверь и тотчас же услышал Полинин смех, пушистый и кудрявый: «Ой, неужели и вправду так сказал?» Сперва я решил, что она говорит по телефону, но тут черная кожаная мужская куртка привлекла мое внимание. Она грузно свисала с вешалки, приминая собой серый Полинин плащик. «Да говорю же вам, вправду», — отвечал мужской голос. «Так и сказал, что я выиграю конкурс? А это и вправду был председатель конкурсной комиссии?». «Да говорю вам, председатель. Вот смешная, не верите». — «Ой, Аркадий Ефимович, представляете, мне целую книжку дадут переводить?» Счастливый смех снова брызнул из комнаты в прихожую…
Но ведь я отправился в Дом литераторов безо всякой цели. Я не искал этой встречи. Я и впрямь забыл, что именно его, Витьку Ландо, назначили председателем конкурсной комиссии и что он имеет привычку все время сшиваться в Доме литераторов.
Я попил кофе и уже собирался уйти, и надо же — он выскочил на меня откуда-то сбоку:
— Павлуша, поздравляю, только тебе по секрету. Сам понимаешь, конкурс анонимный. Но мы- то люди опытные, ее руку ни с чьей не спутаешь. Я только Аркадию Ефимовичу…
Он просто захлебывался от удовольствия, которое, как полагал, доставил мне своим известием.
Я в этот момент натягивал на себя перед зеркалом пальто. И вдруг, неожиданно для меня самого, тот, кто был в зеркале, сделал какой-то странный знак глазами и сказал Витьке: «Молодая еще». — «Что?» — не понял Витька. «Молодая, есть более достойные люди, старик Б., например». Но Витька все еще не понимал. И тогда тот, в зеркале, снова повторил свой странный знак глазами и небрежно добавил: «Да, кстати, я тут буду том Гафиза составлять, не хотел бы ты его попереводить?» Витька радостно изумился и, глупо ухмыльнувшись, кивнул в знак того, что все понял правильно.
Через неделю нам позвонили. Трубку сняла она. «Да, да, я вас слушаю… — И вдруг лицо ее скукожилось: — Нет, что вы, какие обиды! Да, Б. очень хороший переводчик. Спасибо, что позвонили». Она положила трубку и заплакала. Я утешал ее, как мог, целовал ее руки, маленькие, беспомощные, с крупными косточками запястий. Мне незачем было ее расспрашивать, я и так знал, что именно ей сказал Витька.
Не знаю, зачем это понадобилось живущему в зеркале? Ведь на других женщин он так не реагировал. По всей видимости, Полина заняла в моей жизни то место, на которое до нее не претендовали, — его место.
Это случилось, когда мы с ней были в гостях у Аркадия Ефимовича. Он, сверкая улыбкой и нежной проплешиной, водил нас по квартире и с гордостью показывал свою коллекцию картин. «Это Стрельцов, — говорил он. — Спился. А это Полуэктов. Выбросился из окна. Теперь его картин в Союзе почти не осталось, все повывезли. А какой талант был! Цветоэнергия просто чудовищная». Мы переходили от картины к картине, от желтого к белому, от красного к коричневому — и вдруг белый домик кротко вспыхнул на стене, дверь в нем доверчиво распахнулась, и в проеме я увидел кусок голубой лестницы, винтообразно уходящей вверх. Я замер: «Что это?»
— Нравится?
— Очень. Он тоже… выбросился?
— Кто? Вася? Нет, он еще жив. Кстати, он свои картины недорого продает, совсем недорого.
— Еще бы, — вмешалась Полина, — у него же их никто не покупает.
И тут Аркадий Ефимович и сказал эту фразу, эту дикую фразу:
— Да, кстати, Полина, я тут на днях вашего отца видел.
— Какого отца? — Я повернулся к ней. Она смотрела на меня как нашкодившая школьница.
— Не волнуйтесь, Павел Сергеевич. — Аркадий Ефимович мягко дотронулся до моего локтя. — Он совсем не такой уж плохой человек. Он мне сказал, что сейчас почти что не пьет.
— Кто не пьет?!
— Я не понимаю, — растерялся он. — Полина, объясните же, я не понимаю.