У нас все как на японской картинке: одни только ширмочки, чудные табуреточки, на которых стоят вазы с букетами, а в глубине комнаты, в закутке, превращенном в алтарь, — большой позолоченный Будда, восседающий на цветке лотоса.
Дом в точности такой, каким я его себе представлял, когда строил планы относительно Японии еще до приезда сюда, стоя ночами на вахте: он примостился высоко в горах, в тихом предместье, среди зеленых садов; он весь состоит из бумажных панелей и при желании разбирается, как детская игрушка. Разные виды цикад день и ночь стрекочут на нашей старой звонкой крыше. Если выйти на веранду, открывается вид с головокружительной высоты птичьего полета на Нагасаки, его улочки, джонки и большие храмы; в определенные часы все это освещается у нас под ногами, словно феерическая декорация.
VII
Малышка Хризантема — такой силуэт нетрудно увидеть где угодно. Тот, кто хоть раз разглядывал рисунки на фарфоре или на шелке, которых полно нынче на наших базарах, знает наизусть эту прелестную замысловатую прическу, этот торс, всегда слегка склоненный вперед, словно готовый к новому грациозному поклону, этот пояс, завязанный сзади огромным бантом, эти широкие ниспадающие рукава, это платье, почти обтягивающее внизу и заканчивающееся косым шлейфом, напоминающим хвост ящерицы.
Но ее лицо — нет, такого лица не увидишь где угодно; это нечто совсем особенное.
Впрочем, тот тип женщин, которых японцы любят рисовать на своих вазах, представляет собой чуть ли не исключение в их стране. Разве что в благородном сословии можно встретить такое широкое бледное лицо, покрытое нежно-розовыми румянами, с глупой длинной шеей, как у аиста. Этот рафинированный тип (к которому, должен признать, принадлежала мадемуазель Жасмин) попадается редко, особенно в Нагасаки.
В буржуазной среде и в народе безобразие их гораздо веселее, а часто прямо-таки симпатично. Все те же чересчур маленькие, еле открывающиеся глазки, но лица круглее, темнее, живее; у женщин в чертах какая-то размытость, что-то от детства, сохраняющееся на всю жизнь.
А уж до чего смешливы, веселы все эти японские куколки! Веселье, правда, немного нарочитое, надуманное и звучащее порой фальшиво; но все-таки ему поддаешься.
Хризантема — случай особый, ибо она печальна. Что же такое происходит в этой головке? Пока я слишком плохо знаю ее язык, чтобы ответить на этот вопрос. Впрочем, можно ставить один против ста, что там вообще ничего не происходит. Да хоть бы и происходило, мне-то что?..
Я взял ее для развлечения и предпочел бы видеть у нее то же невзрачное, беззаботное личико, что и у других.
VIII
Когда темнеет, мы зажигаем два подвесных ритуальных светильника, и они горят до утра перед нашим золоченым идолом.
Спим мы на полу, на тоненьких хлопчатобумажных матрасиках, которые каждый вечер разворачиваются и кладутся поверх наших белых циновок. Подушкой Хризантеме служит подставочка красного дерева, плотно обхватывающая затылок, чтобы не нарушить никогда не разбирающуюся объемную прическу — наверное, я так никогда и не увижу эти прелестные черные волосы распущенными. Моя же подушка устроена на китайский манер — что-то вроде небольшого квадратного барабана, обтянутого змеиной кожей.
Мы спим под очень темным сине-зеленым газовым пологом цвета ночи, растянутым на оранжевых ленточках. (Мелочи эти освящены традицией, в каждой добропорядочной семье Нагасаки есть такой полог.) Он скрывает нас под собой, как палатка; комары и пяденицы вьются вокруг.
………………………………………………………..
На словах все это почти что мило; на бумаге — почти совсем хорошо. В действительности же — нет; чего-то здесь не хватает, и картина получается весьма плачевная.
В других странах мира, на восхитительном острове в Океании, в вымерших старых кварталах Стамбула мне казалось, что словам не под силу выразить все, что я хочу сказать, я бился с собственным бессилием передать средствами человеческого языка пронзительное очарование окружающего мира.
Здесь же, наоборот, слова, даже будучи совершенно точными, всегда оказываются слишком объемными, слишком эмоционально насыщенными; слова приукрашивают. Мне кажется, будто я сам для себя разыгрываю какую-то пошленькую, низкопробную комедию, и стоит мне только попытаться отнестись всерьез к моему браку, как, словно в насмешку, передо мной возникает физиономия господина Кенгуру, брачного агента, которому я обязан своим счастьем.
IX
12 июля
Ив приходит к нам, как только освобождается, — в пять часов вечера, после службы на борту.
Он единственный наш гость-европеец; если не считать нескольких обменов любезностями и чашечками чая с соседями или соседками, мы живем очень уединенно. Лишь по вечерам, взяв в руки фонари на палочках, мы узенькими отвесными улочками спускаемся в Нагасаки, чтобы немного развлечься в театрах, «чайных» или на базарах.
Жена моя забавляет Ива, как игрушка, и он продолжает утверждать, что она очаровательна.
Меня же она приводит в отчаяние, как цикады на крыше. И когда я один в доме и рядом эта крошка, перебирающая струны гитары с длинным грифом, а перед глазами — великолепный вид на пагоды и горы, мне становится грустно до слез…
X
13 июля
В ту ночь мы спокойно спали под типично японской крышей предместья Дью-дзен-дзи — под этой старенькой тонкой деревянной крышей, иссушенной столетним пребыванием под солнцем и вибрирующей от малейшего шума, словно кожа, натянутая на тамтам, — как вдруг в два часа ночи, посреди ночного безмолвия над нашими головами галопом пронеслась настоящая кавалькада.
— Нэдзуми! (Мыши!)[23] — сказала Хризантема.
И внезапно это слово напомнило мне другое, из совсем непохожего языка, на котором говорят далеко отсюда: «Сычан!» — Это слово я слышал однажды в другом месте, его произнес возле меня голос молодой женщины при таких же обстоятельствах, в минуту ночного страха. «Сычан!..» Одна из первых наших ночей в Стамбуле, под таинственной крышей в квартале Эюп, когда все вокруг дышало опасностью, и мы вздрагивали при малейшем скрипе ступенек на черной лестнице, — тогда моя милая турчаночка тоже сказала мне на своем любимом языке: «Сычан!» (Мыши!)
Ох! При этом воспоминании я содрогнулся всем телом: как будто я внезапно проснулся от десятилетнего сна; едва ли не с ненавистью посмотрел я на куклу, лежащую рядом со мной, недоумевая, как я оказался на этом ложе, и встал, охваченный отвращением и угрызениями совести, чтобы вылезти из-под синей газовой сети…
Я пошел на веранду… и остановился, вглядываясь в глубь звездной ночи. Подо мной спал Нагасаки, спал, казалось, сладко и беззаботно под стрекотание тысяч насекомых в лунном свете, околдованный розовыми лучами. Потом, обернувшись, я увидел у себя за спиной золоченого идола, перед которым теплились наши лампадки; идол улыбался бесстрастной буддийской улыбкой, и присутствие его, казалось, наполняло воздух комнаты чем-то неведомым и непостижимым; никогда раньше мне не доводилось спать под взглядом этого бога…