Я никогда не видел его таким серьезным и знал, что он действительно очень привязан ко мне. Поэтому я отвечал:
– Да, Диокл. Должно быть, ты действительно прав.
Теперь я был слишком взрослым, чтобы плакать. Я подумал: «Даже он забыл, почему я должен вырасти высоким. Конечно, Диокл не хочет причинить мне боль, не то что Симо. Просто он никогда не думает о таких вещах, ему даже в голову это не приходит».
Посейдон явил мне свой знак четыре года назад; в молодости – срок долгий. Но и люди стали теперь реже вспоминать об этом, поскольку увидели, что у меня нет стати богом рожденного мужа.
Мне исполнилось четырнадцать; светила Хлебная луна, наступила пора урожая. Мать моя принимала приношения богине или читала ей просьбы, написанные на глиняных табличках. Вечером она спустилась вниз во двор «камня скорби»; проводив ее вдоль стены, я услышал, как ее негромкий голос начал повествовать священному змею все о нынешнем урожае; она говорила мне, что, если хоть что-то от него утаить, на следующий год удачи не будет. Я постоял в тени, подумав, что однажды она назвала ему имя моего отца. Быть может, и сейчас она рассказывала ему обо мне. Но смерть ждет мужа, пытающегося проникнуть в мистерии женщин.[18]И чтобы не вслушаться случайно в ее слова, я отправился прочь.
На следующий день состоялось Хлебное пиршество. Утром мать совершила приношение богине около священного столпа – прямая, словно древко копья, изящная, как струйка возносящегося к небу дыма. Никто не мог бы представить себе тяжесть ее священного облачения, этих складок, перехваченных ромбами из слоновой кости и золотыми дисками. «Почему она не хочет поговорить со мной, – подумал я. – Или ей нужно объяснить, как я страдаю?» Гнев жег раскаленным докрасна стержнем мое сердце там, где оно чувствительнее всего к любви.
Потом состоялись игры. Я смотрел на борцов. Рослые мужи, обхватив друг друга руками, напрягаясь и пыхтя, старались оторвать соперника от земли. Теперь нужно зайти в самые далекие горные селения, чтобы увидеть староэллинский стиль, но в те дни на острове Пелопа другого не знали, хотя умения он требовал не больше, чем перетягивание каната.
В ристалищах для отроков я победил в прыжках, беге и метании дротика – прямо как говорил Диокл. Когда на гумне раздавали награды, я получил мешок наконечников к стрелам, пару легких копий и пояс, вышитый алой нитью. Уходя же, услышал голос в толпе:
– Смотри, он синеглазый и светлоголовый, как эллины, но сложен как сын берегового народа – жилистый, резвый и невысокий.
Другой голос ответил:
– Кто теперь это может сказать?
Я вышел наружу. На небе золотился огромный диск Хлебной луны. Положив свои награды на землю, я направился к морю.
Ночь выдалась тихой. Лунный свет лежал на водах пролива, негромко напевала ночная птица, тихий голосок ее булькал, словно вода, вытекающая из узкого горлышка. Наверху склона пели и били в ладони в такт пляске.
Я зашел в воду, как был, – в поясе и штанах. Мне хотелось оказаться вдали от мужей с их громкими голосами. И, следуя течению, уносившему меня в открытое море, я сказал себе: «Если меня породил бог, он и приглядит за мной. Если же нет – пусть я утону, смерть не пугает меня».
За горловиной и мысом пролив открывался в море. Тут я услышал над Калаврией музыку и увидел мерцание факелов; как и подобает мальчишке, я заинтересовался, что там происходит, и повернул к берегу острова, но огни становились все меньше. Тогда я понял, что действительно могу умереть, и захотел жить.
Вольное течение спокойно уносило меня, но, когда я обратил против него свою силу, вода стала злой и жестокой. Я начал замерзать – силы покидали меня. Кожаные штаны тянули вниз мои ноги, мокрый пояс мешал дышать. Волна накрыла меня с головой, и я, казалось, погрузился на самое дно морское. Голова и грудь моя разрывались, и я подумал: «Бог отвергает меня. Я жил ради лжи, и более мне ничего не оставалось. О, если бы можно было умереть, не изведав смерти! Умирать так трудно; это больнее, чем я думал».
Перед глазами моими замелькали сценки из прошлого: моя мать в своей ванне; горбун, над которым потешались дети; юноши, топающие перед богом в конской пляске; жертвоприношение и дед, подзывающий меня обагренной кровью рукой. И вдруг, как и в семь лет, я услышал внутри себя голос морской волны, уносившей меня вверх и вперед. Он словно говорил мне: «Успокойся, сын мой, я понесу тебя. Или ты не доверяешь моей силе?»
Страх оставил меня. Я прекратил сопротивление, и лицо мое вынырнуло на поверхность воды. Я лежал на волнах тихо и спокойно – так заблудившийся в горах ребенок покоится на руках отца, который несет его домой. Обогнув мыс, течение поворачивало обратно к суше. Но я бы ни за что не выжил, чтобы вспоминать об этом, если бы не Посейдон, пастырь кораблей.
Укрытое горами море оставалось спокойным, тих был и воздух над ним. Поднимаясь на свет факелов, я забыл о том, что продрог. Я ощущал легкость и удачу, душа моя была переполнена богом. Скоро я увидел огонь сквозь листву яблонь; там кружили плясуны, раздавались звуки флейт, пение, топот ног.
В маленькой деревеньке на склоне, сплошь заросшем садом, шло веселье. Факелы с шестов освещали площадку, танец с огнем закончился. Теперь мужи в птичьих масках с крыльями совершали танец перепела: кружа, припадая на ногу, поднимая то одно плечо, то другое. Они кричали, подражая этой птице; женщины в хороводе обступили танцующих, пели, хлопая в ладоши и притоптывая ногами. Когда я появился из тьмы, пение смолкло. Деревенская красотка, которой тщетно добивались мужи, воскликнула:
– Вот и курос[19]самого Посейдона. Смотрите, волосы его еще влажны после моря, – и расхохоталась, но, поглядев внимательно, я увидел, что она вовсе не осмеивает меня.
После танцев мы убежали и повалились в высокую мокрую траву меж яблонь, зажимая друг другу рты, чтобы не выдать себя смехом, когда кто-нибудь из ее поклонников с яростным криком топал неподалеку. Потом она оттолкнула меня, но лишь для того, чтобы достать из-под спины сбитый ветром паданец.
Это была моя первая девушка, а вскоре после этого последовала и первая война. Мужи из Гермионы[20]зашли с севера через холмы и увели тридцать голов скота. Услыхав, как мои дядья перекликаются друг с другом и требуют себе коней и оружие, я ускользнул прочь и ограбил конюшню и оружейную кладовую. Выбрался из дома через заднюю дверь и догнал отряд на горной дороге. Диокл усмотрел в этом хорошую шутку. Впрочем, смеяться ему пришлось в последний раз – один из грабителей пронзил моего дядю копьем. Когда он умер, я отправился за убийцей и, вытащив его из седла на шею моего коня, прирезал кинжалом. Дед рассердился, узнав, что я сбежал без разрешения, однако по возвращении не ругал меня, а, напротив, усмотрел справедливость в том, что я отомстил за Диокла, который всегда был добр ко мне. Я пребывал в таком гневе, что даже не почувствовал, как убил своего первого врага; я просто пожелал, чтобы он был мертвым – словно волк или медведь. К вечеру мы вернулись домой со всем угнанным скотом, если не считать двух животных, сорвавшихся с обрыва в горах.