«Просто посмотри на это». Он сомкнул пальцы на моем плече и повернул меня лицом к Адаму и Еве, которые брели, спотыкаясь и рыдая, прочь от Сада.
«Это работа Томмазо Симоне, – сказал он в первый раз, – который Мазаччо. Отец для нас всех. Мой учитель, а он был всего на пять лет меня старше, упокой его Господь. Ну и что ты думаешь, а?»
Я обожал все в этой фреске. То, как Ева горбится, запрокинув голову, как ее лицо искажено и уродливо от отчаяния и ужаса. То, что Адамов стручок прямо на виду, и волосы, и все прочее, точно как у мужчин в бане. Ангел, парящий над их головой, оранжевый, подумать только, но, глядя на него, вы осознаете, без всякого сомнения, что ангелы и в самом деле оранжевые. И голубое небо. Я бы хотел нырнуть в эту синеву, влететь в нее, словно голубь.
«И посмотри туда: святой Петр исцеляет больных своей тенью».
«Это…» Я не закончил, уставившись с открытым ртом на людей, которые словно плыли там, неземные, даже призрачные, но при всем при том более настоящие, чем я и дядя Филиппо.
Больше всего мне нравится одежда, решил я: все эти роскошные абрикосовые, голубые и розовые ткани, складки, настолько взаправдашние, что будто торчат из штукатурки. Там была длинная картина, изображающая обнаженного мужчину, стоящего на коленях среди толпы богатых флорентийцев, банкиров и гильдийцев, судя по виду, и я подумал: «Это реальнее, чем жизнь». И еще там стоял Иисус, молодой и строгий, закутанный в голубое, а все апостолы, или кто они там, смотрели куда-то мимо. А за их спинами виднелась гористая местность с маленькой деревушкой, сползающей по склонам. Я подумал, каково было бы поехать туда.
«А где остальное?» – наконец спросил я.
«Он умер, – ответил Филиппо. – Не закончил».
«Что значит „умер“?»
«„Умер“ – значит перестал работать, навсегда», – пояснил дядя. А потом взъерошил мне волосы.
После этого я много раз приходил туда, иногда с дядей, иногда один. Мне всегда нравилось, как херувим скользит над двумя обнаженными людьми на аккуратном квадрате собственного одеяния цвета коралла, палец его указывает на некую невидимую пустошь, а меч тяжел и черен, словно смерть. Однако я никогда не видел самих людей. То есть я смотрел на них, даже разглядывал, изучал, потому что Филиппо велел мне это делать, но не думаю, что когда-либо видел их по-настоящему до этого дня. Ибо, как и они, я теперь оказался изгнан из Рая. Я смотрел и смотрел на Еву. Этот рот, черный и разверзшийся на ее лице, как могила, стонал так, как хотел стонать я. Заведенные к небу глаза рыдали обо всех миллионах ее детей, которые еще не родились, и я тоже был одним из них.
– Больно, да? Мой учитель все это понимал. – Филиппо приобнял меня за плечи. – Не знаю как, но он умел касаться боли. И он был таким добрым человеком…
– Я не могу перестать думать о яблоке. Ей и правда нужно было его попробовать. Адаму было все равно, но ей нет. Я сделал бы то же самое. Я бы не смог не узнать.
– Плоть слаба. Нас тянет делать то, что запрещено.
– Нет, дядя. Мне бы было не важно, запрещено или нет. Если бы Бог сказал: «Не воруйте мое золото» или «Не плавайте в реке», я бы его послушался. Но каково на вкус яблоко?
– Я не знаю, – вздохнул дядя.
А я хотел знать: был плод сладким или кислым? Хрустела ли его мякоть? Брызнул сок Еве в рот или яблоко оказалось вялым, деревянным, с привкусом ос? Мне по-прежнему было жалко Адама, но не Еву. Я смотрел на ее рот и не ощущал ничего, кроме зависти.
6
На следующий день Филиппо разбудил меня: уселся на край моей кровати и стал бормотать заутреню громким рокочущим голосом, которым пользовался в церкви.
– Одевайся, – сказал он. – Я иду в студию Верроккьо. Ты тоже.
– Я – нет! – огрызнулся я, накрывая голову подушкой.
– Идешь-идешь. Когда ты в последний раз что-нибудь рисовал? А? У тебя хороший глаз, очень хороший. И хорошая твердая линия. Нино, я не позволю мясникам завладеть твоей душой.
– Дядя, я просто хочу поспать. Оставь меня в покое.
– Верроккьо работает над новым заказом. Ты его видел?
– «Фому неверующего»? – нехотя пробормотал я. – Там пока еще не очень-то много. Несколько набросков лица Христа. Они довольно хороши, – сдался я, садясь и протирая глаза. – Сандро помогает.
– Ну вот, это я и хочу увидеть.
– Но я не хочу…
– Перестань ныть.
– Я не ною!
– Ноешь, мой милый мальчик.
– Я в трауре.
– Что ж, я тоже. И твой отец. Он скорбит своим топориком и ножом и очень здраво поступает.
– Это… не по-христиански.
– Я отпускаю тебе этот грех. Давай вставай.
– Филиппо, у меня нет настроения рисовать! Все равно у меня не получается ничего хорошего.
– Тогда не рисуй. Правда, там будет Сандро, а ты знаешь, какой он. У него в животе к полудню будет прямо осадная артиллерия греметь. И у Верроккьо. Ты можешь им что-нибудь приготовить на обед.
– Иди сам. Я не художник – рисую как двухлетка. И не повар. Дядя! Попроси Каренцу что-нибудь приготовить. Купи на рынке. Рубец у Уголино…
– Уголино перетопчется. Вставай, мелкий ленивый нытик, или я тебя отлучу.
Рука Филиппо метнулась мне под мышку. Я задергался и засмеялся, и, прежде чем я успел очухаться, дядя уже бросал в меня одежду, а я натягивал ее, ругая его на чем свет стоит.
– Уже нет времени что-то готовить, – заявил я.
Часы на Синьории только что пробили одиннадцать – Филиппо дал мне поспать, – и я знал, что Каренца не позволит мне совершить набег на кухню в это время.
– Нам придется выйти и купить все нужное, вернуться сюда и приготовить.
– Купим по дороге и приготовим там, – сказал Филиппо, хлопая в ладоши и растирая их, как будто скрепляя печатью эту идею.
Боттега Андреа дель Верроккьо занимала всю длину двухэтажного дома чуть дальше, чем на полпути от Барджелло до Порта алла Кроче. Через широкую кирпичную арку вы входили в мир шума и бушующего хаоса. Помещение было обширное: оно тянулось под скошенными кирпичными сводами, как кошмарное упражнение по перспективе. С потолка свисали лебедки, веревки и рычаги, болтавшиеся среди леса разномастных стремянок, недоделанных каркасов скульптур, деревянных подмостей и мольбертов. Печь для обжига в задней части мастерской сегодня горела. Верроккьо получал дрова от бондаря дальше по улице, и боттегу наполнял кисловатый аромат горящего дуба и сосны. Около переднего входа спутанный клубок металлических прутьев тщился стать похожим на очертания человеческой фигуры, словно нацарапанный ребенком человечек. Мраморную плиту покрывал сложный фриз из тел, застывших в бешеном движении. Ближе к центру помещения, на столе, стояла большая модель купола нашего собора, будто некий диковинный десерт для великанов, не лишенных архитектурного вкуса.