Двора, даже когда она яйцо всмятку, все равно не знает, что с детьми делать. Ну не чувствует она детей — и все тут. Купит, например, какую-нибудь куклу и велит нам детей на ковер посадить. Ну, мы сажаем. Восемнадцать детей. На ковер размером два на полтора. Она хочет, чтобы у нее дети как солдаты себя вели. Чтобы они не шевелились даже. Сядет на стул и давай с ними, как с умственно отсталыми, разговаривать. То вдруг пищать начинает, как маленькая, а то куклу на руки возьмет и давай что-нибудь петь. А потом эту самую куклу на верхнюю полку кладет, чтобы дети ее не сломали. Но к чему, скажите, двум десяткам детей одна-единственная кукла? Что они с ней делать-то будут? Только перессорятся друг с дружкой и плакать начнут. Ну а когда у нее припадка нету и она решает с нами посидеть, у нее все время рот до ушей. Как будто ей его с двух сторон растянули и прищепками защемили.
Вот так вот все время от страха и дрожим. Если, конечно, Двора куда не уходит. Ну, когда Рики чего-нибудь такое придумывает, чтобы ее из яслей выманить. В банк там, например, ее отправляет или в горсовет. Чтобы она нам спокойно работать дала.
Нет, ну почему мы все время ее бояться должны, а? Да кто она такая, эта Двора? Кто она такая? У нас в яслях это прямо в поговорку вошло. Как только она за калитку выходит, мы сразу галдеть начинаем: «Да кто она такая? Кто она такая?» Как будто нас тоже кто за рот схватил и мы ничего другого сказать не способны. И так пока Рики в кухонное окно не выглянет и не крикнет: «Девчата, к нам гости пришли!»
И вот, как только Двора в калитку входит, мы снова дрожать начинаем. Если кто-то из девчат в это время сидит — даже если она только на одну минутку присела, — сразу же вскакивает и начинает изображать, что работает. Например, что-нибудь громко петь. Иногда, когда Двора входит, она сразу четыре разных песни слышит. Потому что каждая из нас поет что-нибудь свое. Не важно даже, где тебя ее приход застал. Хватаешь детей в охапку — и давай песни распевать.
Ну а довольна-то она когда-нибудь бывает? Бывает. Когда нашу домашнюю еду лопает. Просто обожает печенья уплетать, которые мы после субботы из дома приносим. Вот тогда мы сразу для нее хорошими становимся. Набьет себе полный рот ореховым печеньем, которое Сильви испекла, и давай нам иврит поправлять:
— Не «ихний» надо говорить, а «их». Не «хвартук», а «фартук». И не желаю больше слышать слово «ложу». Поймите же вы! Дети — они табула раза, чистая доска. Что услышат — сразу запоминают. Наша святая обязанность — учить их говорить правильно. «Кладу» надо говорить, Сильви, а не «ложу», «кладем», а не «ложим». И чтобы я больше никогда не слышала у нас в яслях ни одного слова по-мароккански, ясно? Да-да, и Леване тоже передай. Пусть она по-мароккански с мужем своим разговаривает. По ночам.
Засмеется, как будто сказала что-то смешное, и отчаливает к себе в кабинет.
Этот кабинет, его специально для нее построили — на том месте, где у нас раньше прихожая была. И все только для того, чтобы у нее там стол был. И телефон с замочком. И чтобы ей было где эту свою доску повесить. Ну, на которой она записывает, что мы сделать должны. Сидит, короче, она у себя в кабинете, смотрит на распорядок дня, на недельное меню, и за нами наблюдает. Потому что у нее по бокам два таких окошка есть. Правое выходит на младшую группу, а левое — на старшую. Вот через них-то она за нами и следит. Чтоб мы делали все в точности, как у нее на доске записано.
Как только она ореховыми печеньями себе рот набьет, так сразу обо всем на свете забывает. Даже о том, что надо заказать семь новых хвартуков. Или как она их там называет? Фартуков, что ли? Ну не важно. А если ей Сильви в это время что-то сказать пытается, она ее даже не слушает. Хотя, если говорить по правде, на иврите она бойко калякает, ничего не скажешь. Что есть, то есть. Рики про это говорит так: «Привезли нас, репатриантов, сюда, в Израиль, перемешали маненько, а потом на противень бросили и в печку сунули. А когда вынули, мы даже и остыть-то еще толком не успели, как нас вжик — и ивритом, как ножом, на две половинки разрезали. На тех, кому иврит поправляют, и на тех, кто поправляет».
Так вот, если вы принадлежите к тем, кому поправляют, тогда послушайте, что вам Симона скажет. Лучше уж тогда вам ночью во время ракетного обстрела в футбольных воротах сидеть.
Однако страх перед Дворой, это, по крайней мере, страх только перед одной-единственной бабой, да к тому же такой, чьи закидоны ты уже знаешь наизусть. Они для тебя не новость. Но вот матери наши… Их у нас целых восемнадцать, и каждый день в полседьмого утра они все, как штык, своих детей в ясли приводят. Суют нам свои пакеты — с одеждой, пеленками, мешочками всякими, — и у каждой свой собственный закидон.
Дети, они еще и проснуться-то толком не успели, а им уже надо с матерями расставаться. И вот они или плакать начинают, или же у них такое выражение лица делается, будто они даже и знать не хотят, где находятся. Вроде бы и не спят уже, но и не проснулись еще; вроде бы и не грустные, но и не веселые. Стоят себе в сторонке с таким видом, словно не видят и не слышат ничего, и молчат. Тебе, конечно, сразу же им помочь хочется, заняться ими, но тебе не до них, тебе надо слушать, что матери говорят, причем все хором. Так что тебе нужно не два уха иметь, а целых восемь. Одна говорит, что ее ребенку нельзя свеклу есть, вторая — что он у нее всю ночь не спал, третья — что у него попка красная и что в пакете для него мазь лежит, четвертая сует тебе в руку лекарство, которое надо в холодильник положить и два раза ее ребенку дать, а еще одна просит помыть соску, которая у нее по дороге упала. И так десять минут подряд. У Дворы на доске это называется «Прием детей». Не знаешь даже, кого и слушать-то, не знаешь, кого из детей на руки взять. Хотя по разумному-то их вообще всех сразу на руки брать надо, одновременно. Потому как любой ребенок, когда его приводят в ясли в полседьмого утра, конечно же хочет с рук матери на твои перейти. А главное, и рассусоливаться-то особенно некогда. Потому что у матерей времени в обрез. Им вот-вот надо уже будет бежать. Без пятнадцати семь приезжает автобус, который отвозит их на работу.
Когда матери уходят, глаза у них как будто на спину перемещаются. Они думают, что мы тут только и делаем, что развлекаемся. На работе-то вон, говорят, их в ежовых рукавицах держат, не пикнешь. Которые за швейными машинками сидят, те даже руку поднимать должны, чтобы бригадирша их в сортир отпустила. И вот сидят они себе там, на заводах своих да на фабриках, и завидуют нам черной завистью. «Кофе, — думают, — наверное, сейчас там распивают да сплетни сплетничают. А детей наших небось без присмотра бросили».
Ну а если даже случайно такой день и выпадает, когда у Дворы приступа нету, тогда нам матери портить жизнь начинают. Часов этак в девять или десять сваливается тебе вдруг на голову какая-нибудь мамаша и заявляет, что ей надо ребенка на прививку вести. А когда утром приводила, сказать не могла. И верно, зачем говорить-то? И вот как только она в ясли входит, у нее глаза сразу в фотоаппарат превращаются и все вокруг фотографировать начинают. Кто плачет, у кого из носа течет, у кого пеленка мокрая из штанишек торчит, что каждая из нас делает. И все, что она увидела — с того момента, как дверь входную открыла, — у нее в голове, как на пленку, записывается. А когда после поликлиники она на работу возвращается, сразу другим матерям обо всем докладает. Все расскажет, ничего не пропустит. И мало того что не пропустит — еще и от себя прибавит. Еще бы! Настал, как говорится, ее звездный час. Все только и ждут, чего она им там понарасскажет. А как же? Посреди рабочего дня с фабрики ушла — вот и давай теперь за это своими рассказами расплачивайся.